Когда в середине двадцатых Дос Пассос и Скотт Фицджеральд определили будущее Хемингуэя как Байрона двадцатого века, это было очень даже неглупо. Трагедия среди красивого праздника – вот главная прелесть Хемингуэя. А в среднем его периоде – один только праздник без трагедии.
Среди зеленых холмов Африки Хемингуэй тоже окружен чрезвычайно аппетитным реквизитом: манлихеры, спрингфилды, куду, львы, носороги, зеленые тенты в тени развесистого дерева, свежее масло, отбивные из газельего мяса, тяжелое и густое немецкое пиво… А на десерт «Казаки» Толстого – «очень хорошая повесть».
Среди этого пиршества духа и брюха Хемингуэй произносит кощунственные для романтика слова: «Жизнью своей я очень доволен». Но писать ему необходимо для того, чтобы жизнь не утратила свою прелесть. При этом он абсолютно уверен, что писательская работа может служить самоцелью, ибо истинные произведения искусства бессмертны, да только люди не хотят больше заниматься искусством, потому что тогда они будут не в моде и вши, ползающие по литературе, не удостоят их своей похвалой.
Такой вот жрец чистого искусства. Ведущий вкусную и опасную жизнь в неизменно дивных декорациях – воды Гольфстрима, леса Вайоминга, роскошная вилла в соседстве с нищим рыбацким поселком – столкновение, породившее на свет нового героя, волка-одиночку Гарри Моргана, рискующего жизнью уже не эстетики ради, но лишь для того, чтобы его жена и дети не разделяли окружающую нищету.
Волк-одиночка вновь погибает несломленным, но уже в гранках Хемингуэй влагает в его растрескавшиеся губы новые заветные слова, привезенные из осажденного Мадрида: «Все равно человек один не может ни черта». Потребовалась вся его жизнь, чтобы он понял это. А его творцу понадобилось наступление фашизма, чтобы он сумел преодолеть свое отвращение к политике и вместо героя, в одностороннем порядке заключившего сепаратный мир, обратился к герою, отправившемуся в крестовый поход на защиту угнетенных.
Но этот паладин тоже умеет поесть: «Хорошо прожаренная зайчатина легко отделялась от костей, а соус был просто великолепный. За едой Роберт Джордан выпил еще кружку вина». Он умеет и любить: «Он почувствовал ее, свежую, и гладкую, и молодую, и совсем новую, и чудесную своей обжигающей прохладой».
Мир – хорошее место, и за него стоит драться. Пусть даже это наступление окончится неудачей, что ж, другое будет удачным.
Это писал уже не глашатай поколения, разочаровавшегося в высоких словах, – это был стиль «нашего» Хемингуэя. Не эстетствующего барина, обожающего щекотать нервы разного рода экстримом, а странствующего рыцаря. Нам навязывали послушание без подвига, а Хемингуэй предложил подвиг без послушания.
После высадки в Нормандии Хемингуэй вступил в Париж раньше генерала Леклерка, удостоившись его послания так далеко, как только возможно. Из ревности его обвинили, что он нарушил статус военного корреспондента, которые не должны были принимать прямого участия в военных действиях. Но в итоге Хемингуэю удалось дожить в прежнем статусе до конца войны в отеле «Ритц», где начался его роман с Мэри Уэлш, которой он публично предложил стать его женой на восьмой день знакомства. Так был оборван брак с гораздо более знаменитой журналисткой, чье имя сейчас носит даже специальная международная премия.
Марта Гельхорн оказывалась всюду, где становилось жарко, если даже там было так холодно, как во время финско-советской войны. В Испании вместе со своим знаменитым возлюбленным они совершали поездки на фронт, – ее не пугали ни опасности, ни жизнь впроголодь, ни зима в горах, ни ночевки в кузове грузовика под солдатскими одеялами. Перед высадкой в Нормандии она приехала в Англию на судне, везущем груз динамита, и нашла мужа на больничной койке после автомобильной аварии – ее хохот смертельно обидел Папу. В день высадки она даже опередила Хемингуэя, которому не сразу удалось попасть на французский берег, а затем в поисках более бурных боевых действий вылетела в Италию.
Мэри была далеко не столь экстравагантна, но ни она, ни Марта не сделались «донорами» последней возлюбленной полковника Кантуэлла – последнего альтер эго Хемингуэя. Прообразом Ренаты из романа «За рекой в тени деревьев» стала прекрасная венецианка Адриана Иванчич. Юность и старость, любовь и смерть среди элегантнейших декораций, напитков и блюд – коктейль «Хемингуэй» был смешан в эталонных пропорциях: Венеция, палаццо, каналы и гондолы, мартини «Монтгомери» с мелкими оливками, нежный омар, крупный, но не жесткий с превосходными клешнями, редерер сорок второго года, аромат жареной грудинки и почек, отдающий темным, приглушенным душком тушеных грибов…
Соус и смерть, любовь и сыр, бесконечные разговоры о пустяках с бездонным подтекстом – приедается все, что делаешь слишком долго: обнажение приема начало наводить на страшные догадки…
Этот мужественный немногословный герой – уж не пародия ли он? А вечно пышные декорации с шикарным реквизитом – уж не пошлость ли это? А вечное бегство из обыденности в экзотику – а ну как это инфантилизм?
Слава богу, в «Старике и море» даже Гольфстрим уже не красивая экзотика, а величественная и равнодушная среда обитания, и реквизит здесь самый аскетичный – багор, гарпун и обернутый вокруг мачты заплатанный парус из мешковины. Немножко, правда, пугает, когда маленький рыбак тоже заводит нагнетающий монолог уже известных нам хемингуэевских персонажей: «Помню, ты швырнул меня на нос, где лежали мокрые снасти, а лодка вся дрожала, и твоя дубинка стучала, словно рубили дерево, и кругом стоял приторный запах крови», – но далее символический смысл слов и поступков почти уже не приходит в противоречие с бытовой достоверностью.
Сравнительно правдивыми кажутся даже львы, которые снятся старику. А уж реальные предметы один подлиннее другого: летучие рыбы, морские ласточки, крючки, унизанные свежими сардинами, рука, разрезанная лесой, куски темно-красного мяса тунца, разложенные на досках, куски, которые хотя и с отвращением, но нужно съесть, чтобы подкрепить силы…
Каким же дешевым пижонством здесь смотрелись бы какие-нибудь бутылки с бренди или омары! Кажется, впервые за много лет Хемингуэй показал, что по-настоящему величественным бывает только мужество без украшений. Гордыня несгибаемых матадоров выглядит едва ли не позерством в сравнении со смиренной несгибаемостью старика. Это непобедимое смирение открывает нам глаза, что более, чем все любители экстрима, заслуживает уважения обычный человек, продолжающий выполнять свои обязанности, зная о смертельном диагнозе, обычная мать, отдающая жизнь больному ребенку… Или мужу, отцу…
Может быть, именно героизм обыденности растрогал сердца Нобелевского комитета, когда он в 1954 году наконец-то присудил Хемингуэю давно заслуженную премию, прибавив авторитета более себе, чем Хемингуэю. Эта фабрика фальшивого золота им. А. Нобеля в ту пору чеканила монету в пропорции примерно два к одному – две части латуни на одну часть золота (сегодня и эта пропорция представляется ей недопустимо расточительной), и сыграла в его жизни роковую роль: «Эта премия – проститутка, которая может соблазнить и заразить дурной болезнью».
О гламурной славе он высказывался и еще менее пафосно: «Как будто кто-то нагадил в моем доме, подтер задницу страницей из глянцевого журнала и все это оставил у меня». Но самоубийство Хемингуэя разом вернуло его образу романтическую красоту. И только обрушившийся следом каскад интервью и мемуаров раскрыл человечеству, что это был не гордый возврат творцу билета на не устраивающее героя место, а всего лишь душевная болезнь.
Несчастный супермен, которому природа продемонстрировала, что суперменов для нее не существует, не мог выбраться из круга тягостных и вместе с тем до ужаса ординарных образов: ФБР подслушивает все его разговоры; аудиторы выискивают огрехи в его счетах; ему хотят пришить дело о растлении малолетних; доктора разрушают его память; все его друзья предатели и негодяи, а кое-кто даже ищет возможности пристрелить его; жена только и ждет случая завладеть его деньгами…