Весенний шум заставляет обманутого мужа простить изменницу-жену. И знаменитая «Железная дорога» начинается с гимна: «Нет безобразья в природе!» Чего стоит одно лишь сравнение неокрепшего льда с тающим сахаром! Но некрасовский слух всюду расслышит страшную и унизительную ноту – картина радости обманутого люда ранит его едва ли не больнее, чем голод и цинга:
Выпряг народ лошадей – и купчину
С криком «ура!» по дороге помчал…
Кажется, трудно отрадней картину
Нарисовать, генерал?..
Эта концовка – саркастический вопрос – пронзает сильнее, чем любой патетический возглас.
Да, некрасовская ненависть и горечь бесспорно порождены любовью! Именно к нему, а вовсе не к Чернышевскому точнее всего могут быть отнесены его же собственные строки:
Его послал Бог Гнева и Печали
Царям земли напомнить о Христе.
Для страдающих крестьян, и особенно женщин, он не жалеет самых высоких образов:
И Музе я сказал: «Гляди!
Сестра твоя родная!»
Но вместе с этими органными звуками в некрасовском оркестре отыскиваются звучания самые растроганные и нежные, когда речь заходит о крестьянских детях:
Все серые, карие, синие глазки —
Смешались, как в поле цветы.
А детский чудный разговор: «У бар бороды не бывает – усы», «Вода с языка-то бежит»…
И, вольно или невольно, Некрасов рисует картины счастливого детства: в их жизни так много поэзии слито. Хочется проиллюстрировать, да только пришлось бы выписать все. «Но даже и труд обернется сначала к Ванюше нарядной своей стороной» – поэзия крестьянского труда явлена Некрасовым гораздо более впечатляюще, чем оплакивание его тягот. «Здорово, парнище!» – «Ступай себе мимо», – похож ли этот грозный клоп на забитую жертву помещичьей эксплуатации? Сердце поэта умеет любить лучше, чем ненавидеть. В «Горе старого Наума» он прямо-таки любуется ладной жизнью кабатчика, у которого скуплена вся округа вплоть до судей, которому жаль тратить время и деньги на «сударок». Но вот однажды прижимистый кулак случайно видит милующихся влюбленных – и хозяйство идет под откос: «А кто мне в очи так смотрел?..»
В программной «Элегии» («Пускай нам говорит изменчивая мода») Некрасов с гордостью провозглашает: «Я лиру посвятил народу своему», однако его муза мести и печали сумела гораздо ярче воспеть красоту и силу русского народа, чем оплакать его скорбный удел. «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет» – это сказано тоже о русской женщине. Правда, в поэме «Мороз, Красный нос» красавица Дарья погибает, но, как и положено в трагедии, гибель прекрасного заставляет нас ощущать его еще более совершенным.
Ну, а о поговорить о величайшем шедевре Некрасова, о поэме «Кому на Руси жить хорошо», почти не остается места. К сожалению. Или к счастью, потому что там, начиная со сказочного запева, требуют аплодисментов или восторженной немоты слишком много строк и строф. И вместе с тем в контрасте с самыми блистательными вершинами некрасовской музы особенно уныло зияют… ну, не провалы, конечно, а, скажем так, плоскости.
В каком году – рассчитывай, в какой земле – угадывай, – в этой музыке слышится и приподнятость, и добрый юмор, не позволяющий нежности перейти в умильность, а живописуемой бедности породить ощущение уныния. Перечисление деревень – Заплатова, Дырявина, Разутова, Знобишина, Горелова, Неелова, Неурожайки тож – вовсе не оплакивание крестьянской горькой доли, но народное балагурство. Загадки, пословицы вливаются в этот крылатый поток с такой органичностью, словно здесь же, только что и родились.
Веселый сильный человек рассказывает о таких же сильных людях, которых незачем изображать ангелами или беспомощными страдальцами, как это полагалось в народнической житийной литературе, которой отдал дань и сам Некрасов. «Мужик, что бык», «корявая Дурандиха», «упрям, речист и глуп» – автор что видит, то и режет. Но видит-то он все больше трогательное и забавное, а горькое тут же смягчает прибауткой: солдаты шилом бреются, солдаты дымом греются… Как это делает и сам народ: национальный эпос не склонен к стенаниям.
Зато по отношению к отрицательным персонажам народных сказок – к попу, к помещику – поэт оказывается гораздо добрее. Исповедь попа вообще трудно прочесть без слез, но, как и положено в поэзии, это больше слезы восхищения, чем слезы сострадания (а природа неотступно присутствует в человеческих делах: и зайка серенький, и кукушка старая, и ворон, птица умная, и даже солнце – смеется солнце красное, как девка из снопов). И помещик, как ни карикатурно он изображен, а и он тоже человек, со своей правдой: поэзии крестьянского мира противостоит не корысть стяжателя, но тоже поэзия. Автор на всех смотрит с доброй или грустной улыбкой, и самым точным показателем его отношения является язык. Словесные бриллианты рассыпаны как по мужицкой, так и по помещичьей и поповской речи. Выписывать их можно страницами, это просто сундук с драгоценностями.
Да, крестьяне (а особенно дети и женщины) более милы некрасовскому сердцу, но ему дорого и целостное мироздание, без которого не было бы и крестьянской вселенной. Правда, для своих любимчиков он, кажется, не находит ни единого слова осуждения. Он любуется не только «ярмонкой», живописуя совершенно кустодиевские картины, но даже и пьяная ночь восхищает его своим разнообразием и размахом. А интеллигентный протест другого любителя народного быта Павлуши Веретенникова встречает мощный (поэтический!) отпор: «Нет меры хмелю русскому. А горе наше меряли?» И даже некий гимн пьянству: люди мы великие в работе и в гульбе!
Но все это идеология, а зачаровывает в поэме КРАСОТА, та сила, ради которой и созидается поэзия, веками преображающая страшное и скучное в восхитительное и забавное. При всей своей нежности к угнетаемому крестьянству тончайший знаток народной жизни не скрывает, что главными истязателями его любимой героини Матрены Тимофеевны («корова холмогорская, не баба!») были свои же – золовки да свекор со свекровушкой. А не в очередь забривали ее мужа в солдаты при полном попустительстве хваленого «мира»: «Я миру в ноги кланялся, да мир у нас какой?» А спасла ее представительница проклятой власти – губернаторша. Художник не может не видеть, что в жизни все неизмеримо сложнее, чем в социал-расистском разделении на нечистых и сверхчистых: «Золото, золото сердце народное!».
Кажется, только для выжившего из ума «Последыша» у сказителя не находится ни одного сочувственного слова. Но эта глава и вообще могла бы быть пересказана прозой. Отличной точной прозой, но в поэзии она уже не захватывает дух, повествовательность слишком слабо подхватывается музыкой. (Сюжетность вообще трудно уживается с поэзией: даже гениальнейший «Онегин» живет чередой лирических взрывов.) А заканчивается поэма и вовсе пропагандистской риторикой, не блистающей ни красотой, ни истиной.
Нет, это еще может тронуть: иди к униженным, иди к обиженным, – но как-то сомнительно, чтобы «честные пути» так уж непременно вели в Сибирь. Неужели врач, учитель, инженер, агроном, чиновник были обречены на бесчестность – или Сибирь? Такая черно-белая схема годится уж никак не для поэзии, а разве лишь для демагогии. Но и верить в собственную пропаганду можно только от большой озлобленности. Впрочем, поэт и здесь временами берет верх над пропагандистом: «Взгрустнулось крепко юноше по матери-страдалице, а пуще злость брала».
Злость может быть очень эффективным топливом для политика – но не для поэта. Да, муза Некрасова является в мир и музой мести и печали, бледной, в крови, кнутом иссеченной музой, ковыляющей под унылое побрякиванье амфибрахиев и дактилей. Но каждый раз она собирается с силами и предстает статной красавицей – кровь с молоком, пройдет – словно солнце осветит, посмотрит – рублем подарит.