И еще прошел день, и еще…
Начавшись дождем, с дождем и уходили. В залитых окнах ломались очертания домов, тоже будто стеклянных: не понять, город или кипение уносимых куда-то облаков. Ей нравилось быть в тишине, нравились серенькая неясность дня, усталое нарождение дождиков. Они капризничали, как ребенок, пока не набирали полные легкие сырости и ветра. За городом шарили грозы. Разбегались по стенам тени, сотрясенные долетавшими громами. Дождь лопотал свою песенку. Тонконогая девственница на картине прикрывала ладошкой соски.
Муж видел в ней то первоматерь, то блудницу. И тогда автор шел за «средневекового диссидента».
– Проморгали церковники… Целомудрие-то лукавое! Крохотная, такая чистенькая головенка, никаких грешных помыслов. А жест вот так выдает! Ежели в Начале было Слово, то в начале Греха – сомнение. В целомудрии его нет. Как в истинной вере. Нет, она изначально грешна. У женщины истинно только тело. Я интересно мыслю?
* * *
Неожиданно позвонила его тетушка. И обрушилась:
– Эй, забираю тебя у муженька! В Зарайск на день-два. Не надоели друг другу? Позови мне его.
– Он в отъезде.
– Куда это унесло? Ну и славненько. Собирайся, Анастасия.
– До его возвращения?
– Господи, рыцарь в походе. Она ждет не дождется! Погоди, я вас обоих окрещу. К старцу в Печоры свожу. Нельзя без Бога, Анастасия!
Неугомонная тетушка, под стать племяннику.
Позвонила и его дочь:
– А где папа?..
* * *
Она вообразила холодный вечер, длинный перрон – ступеньку во мрак… себя с зонтом: «переменная облачность, к вечеру возможен дождь». И изо всех сил притворяется заждавшейся. Порой забывает – кого же встречает? Может, снова она сама по себе?.. Он появится в вагонном тамбуре вслед за проводницей. Куртка на молнии и словно бы отдельная от него. Поблескивание мелких зубов в улыбке, прищур. Общее выражение: ласковая, несколько рассеянная снисходительность по отношению к ней…
Отсутствовал бы лишь дед под фонарем.
В одну из ночей, заоблачные, вялые, пришли грозы и в город. Бормотали, словно покашливали в кулак… Казалось, где-то навзрыд всхлипывает ребенок. Проснулся в своей кроватке, зовет маму и заливается слезами. В глазах у самой были слезы. «Все блажь у меня, прихоть и эгоизм!» – говорила она о себе и плакала.
Утром все валилось из рук. Она возвращалась к недочитанному роману.
Событийная вязь делалась там прихотливей уж некуда. Чтение было медленное, с возвратами вспять.
А рукопись ее разозлила. Собираются, что ли, подзаработать на лотошном чтиве? Какие-то дамы-кавалеры слоняются по какому-то замку… скопом совокупляются – похоже, с привидениями. Она бесновалась: ей редактировать? «Напрячь ординар»… Целомудренной постнице, предпочитающей социальные мотивы… Чистюля, фри-гидка, вполне бы прожила без мужика (ну конечно! Таких не бывает), подглядывает за мастурбирующей уродиной!
Обитатели замка… Почему не монастыря, с какой-нибудь тихоней, столь праведной, что под конец свихнулась?
* * *
В одиннадцатом вечера, на вкрадчивый, настойчивый стук, сонная, распахнула дверь перед незнакомцем, просиявшим улыбкой из бороды. Назвался: он тот-то и тот-то. (Имя ничего ей не сказало.) Да, понимает, его друга нет, но может ли войти? (И бесцеремонно переступил порог.) А следом удивленное: «О-о, я здесь не ожидал видеть!» Перехватив взгляд, она обернулась. Господи! Трехдневные страсти в аэропорту… Ева, свечи… И расхохоталась.
– Покупали носки и опоздали на самолет? Финская кепочка цела?
– О, это давно-давно так!
У человека не ладилось с речью, с усилием подбирал слова: он из Суоми, вот визит в Питер, теперь Москва…
– Так быстро забывается русский. Немножко уже комом-ломом! Гость остался на ночь, постелила на диване и с недоумением спрашивала себя: кого же она вечно ждет и вечно несчастлива?
Лихоньки
Под вербами женщина полоскала белье. Юбка была высоко подобрана, и Куньин, лежа в траве, смотрел с другого берега на белые колени.
Сюда, на Брянщину, он приехал с северов проведать отца с матерью и подумывал о новой для себя какой-нибудь жизни, потому что уже сорок, а все по общягам.
Женщина ушла с тазом белья. Побрел и Куньин в обход пруда.
Местная контора пустовала в обед, Куньин свернул к раскрытым дверям магазина.
Знакомый зоотехник, очки, плащ, покупал халву.
– А-а! Пахарь морской!.. Посидим-пообедаем по знакомству?
Куньин привел в хату, где койку снимал, просторную, о двух чистеньких комнатах. Как в чайной, зоотехник не скинул и плаща.
– Тетк Евдокия, редисочки б! – крикнул он. – У ней и самогон-чик, плохой, правда… Но горит. Сюда и начальство. Она опрятно содержит.
Очкарик ел истово. И все морщился, отваливался к беленой стене, теребил скатавшийся галстук.
– Тетка скажет: кому живется, как не бабам! Халаты шьет на ферму… Вон Варька-хохлушка… Соседка. Так с медпункта живет. Полхаты сдает. Вдовая. Тут все вдовы.
В низеньком окне виднелись огороды и блещущая листва верб. Хозяйка убрала со стола – самогонку не допили. Малый хрустел пшеном, запах отбить. Потом забрал халву и ушел.
Куньин прилег на койку, поговорил с хозяйкой. Глаза какие-то рыжие, с ободком, и редкая усталая седина под белой косынкой.
Вечером, огородной межой, он спустился к пруду. На всхолмке темнели молодые отцветшие яблони. Хрипло, с томной жутью неистовствовали лягушки в сыром вербняке.
И снова он увидел женщину, полоскавшую в полдень белье. Сидела в траве, вытянув ноги. Влажные волосы слиплись на затылке.
– Купалась? – подойдя, спросил Куньин. – Тебя все же как звать, молодая?
Женщина, не ответив, поднялась. А за огородами, у мазанки, крытой камышом, обернулась. В закатной пыли брело улицей стадо. Куньин соображал: «Эта, что ль, полхаты сдает?»
Искупался и он. Вода была ледяная, отовсюду били ключи. Куньин продрог.
А с сумерками постучался в окно хаты-мазанки, окликнул из сеней: есть кто живой? Заскрипела кровать, зачиркали спичками. При тусклой лампе разглядел припухлые веки под рассыпанными волосами.
– Напугалась? А я погулять тебя приглашаю.
Она вышла, в сорочке, заправленной в юбку, подсела на лавке. Куньин нашел и погладил опущенную руку. Женщина издала горловой звук, похожий на всхлипывание.
Утром возле уличного колодца толпились бабы. Проводили Ку-ньина взглядами, все как одна сложив руки на груди.
Дни стояли душные, долетали сухие ветры. На огородах встречал Куньин случайную свою любовь: полола с беленькой чьей-то девчонкой. Куньин здоровался. Девчонка кривила губы.
Как-то хозяйка Евдокия спросила:
– А у вас нездоровье? А то нелюбо об вас балакают. Мол, к Варьке нырь да нырь.
– Сама видела? – перебил Куньин.
– Та ще не слепа!
Перед отъездом он зашел попрощаться. И застал мужика. Тот радостно вскинулся из-за стола:
– Люблю такого гостя! Варьк, будет разговор. Стаканчик чистенький. А сперва вопрос, – и, не сводя с Куньина загадочных глаз, отодвинул бутылку.
Куньин дотянулся, на середину поставил.
– Хозяин! – сказал мужик удивленно. – Во как. Молчу.
– Ты, дядя, домой топал бы со своей посудой.
– А я дома. Это ты – блудить, приблудыш!
– Лихоньки, ох лихоньки мои! Ой, оба геть!
Мужик убрался, но не раз за вечер стучал в окна, в дверь. Хозяйка открывала, просящее шептала что-то… Выходил и Куньин. Пятясь, мужик отбегал по траве. И опять покрикивал и колотил в запертую дверь.
Склонив лысеющую голову, Куньин сидел на кровати. С приколотых к стенам картинок глядели какие-то розовые звери. За занавеской тускнели стеклянные шкафы.
– Все у тебя лихоньки! – хмурился. – А замуж бы за меня пошла?
– У меня свое и у вас свое. Замуж! Руку тогда погладил. Не как другие… Приласкал. Три месячка с мужем и пожила – схоронила. Придешь вечером к пруду, бабы-то… У какой ребятишки али скотина… и такое надумаешь о себе! Вон ты уже лысеешь.