Трава-мурава
В лесхоз позвонили ему под конец совещания: жди московского корреспондента не сегодня-завтра, и чтоб все в ажуре.
Акимыч теребил толстомясое ухо, торчавшее из-под волос, и соображал, как быть. Кроме мороки, ничего не сулилось.
Но едва как ветром сдуло скучавших мужиков, глянул в окно в июльский день: облака, солнце во все небо… И будто кострового дымка глотнул. Какая-то сжатая в комок пружина шевельнулась и отщелкнулась в Акимыче, самого державшая в комке. В лесу, на воле пропасть ото всех с глаз долой! А корреспондент… Что корреспондент? Встренем, поводим-повозим. Ему цифирь? Дадим. И проводим.
Дух перевел в мотоциклетной коляске землячка-вологжанина Валентина Голубкина. Парень недавно заступил на лесничество, не говорун, стало быть, лишнего не сболтнет. Да и солидности прибавляло к грузноватой фигуре.
Перевалило за обед, и торопился Акимыч. Попросил к дому завернуть.
– Я в три секунды. Как солдат!
И в костюме, еще не надеванном (над задницей фабричная бирка болталась), холщовый мешок под мышкой (другой тары не придумал: «отоваримся – да с богом. Лишь бы в езде не поколоть»), вскоре выскочил, не помешкав со стаканом домашней, ударившей в пот. Но голову облегчило.
Как выбрались на пустую шоссейку, Валентин погнал вовсю. Аки-мыч мешок с бутылками уместил в ногах поудобней и ветром захлебывался, покуда не съехали, будто свалились, в проселочную колею.
В неогороженном дворе лесничества ни души не попалось. Старый еловый лес укрывал хозяйственные службы и дом на отшибе, с крестом телеантенны над крышей.
Валентин на руках вкатил мотоцикл вглубь сарая.
– Эй, ты там возьми сколько осилим, – крикнул Акимыч. – А мешок соломкой притрусь!
Валентинова жена Нина шла по тропке среди луговой полыни.
Четырехлетний Петр шагал впереди, крепенькие ножки, обутые в сандалии, ступали по-отцовски, вразвалочку. Нина посмеивалась: в детсад будущим годом можно человека самостоятельно выпускать, дойдет и вернется.
Мужа рано не ждала. Поэтому, забрав сына из детского садика, засиделась у подруги. Нина была местная. Все у нее сложилось с виду благополучно: по окончании техникума привезла мужа и на работу устроилась при нем. Ей завидовали. Правда, отбывая на дальние кордоны дня на три и дольше, муж, по слухам, пьянствовал. Зато не дома.
В окнах не горел свет. Хотя смеркалось поздно и северная заря за полночь, без огня не сидели. И днем в комнатах было сумеречно от посадок. Нина собиралась спилить часть из них.
Окна были темны, но чувствовала: муж дома. И не один.
Из сеней она услышала чей-то срывавшийся в бормотанье голос. Подняла на руки сына и вошла.
Сидевшего за столом не узнала.
Гость пожурил, вставая:
– Ну, Ефремовна… Своих не жалуете!
Нина смутилась. Однако быстро справилась с собой, поставила на плиту кастрюлю с борщом, спустилась в подпол за сметаной, не забыв раздеть и уложить сына.
Мужики тем временем торопливо прикладывались к стаканам. Акимыч шептал, разливая впотьмах:
– На слух, по количеству бульканий! Фронтовая привычка… Душевная. Эх, по залапанному стакану тоска, по килечке пряного посола! Отдавишь внутренности и тащишь родимую промеж зубов. Не в маете, не с барского стола. Но до царьков-бояр нашенских далече, чем до господа бога!
Валентин под конец плохо чего понимал. А Акимыча до дивана еле довели.
На предутрии его подняла жажда. В сенях напился из ведра, проковылял во двор.
Серый тек туман. Небо стояло, как каменное. И ни деревца, ни ветелки слабой – на всю даль.
Акимыч не узнал окрестность. И, недоумевая, вернулся досыпать.
Утром выглядел беспокойно и как бы озябшим. Был поздний, десятый час, солнце обещалось нежаркое за облаками.
Выехали, и день поднялся. Скатились с шоссейки и потянули за собой пылевой хвост. В небесном охвате леса синели.
У планташки молодняка к бензинной гари примешались запахи цветов. Акимыч продрался вглубь старого ельника. Пахнуло теплой, печальной сыростью на прогалинах. В светленьких крапинах, как источенные, личинками дырявленные, жались понизу листья ольхи. Сюда доставало солнце. В траве вспыхивало и гасло под облачной тенью. Пригляделся: роса пополудни. Вспомнилось: тоже вот капельки-росинки… пота на бабьей губе. Бывало, прислушивается из-за двери к его шагам, пот на губе и под мышками… А после фронта, госпиталей хотелось вальяжа, чтобы со вкусом, чтобы как первый глоток!
По кустам выбрался на поле с дальней опушки. Рукава и колени обзеленил, ползая в траве.
Валентин разговаривал с каким-то мужиком. Представил: лесник.
Тот был низенький, в тапках на босу ногу. Из-под надвинутого кепаря светлые глазки помаргивали настороженно.
Акимыч спросил, из какой он деревни.
– А рядом, всего ничего! – с готовностью ответил мужик. – Сейчас по лесу, конечно, работы немного… Есин я по фамилии. Подкашиваю вот для козы. Внучаткам на молочко. – Он показал на косу, лежавшую в траве. – Отдохнуть либо что – это конечно. К вечеру рыбалку можно устроить. Мой дом Валентин знает.
В лесники, на государственную службу, Есин подался, ссылаясь на возраст: справлять колхозную работу, мешки тягать не под силу.
А ныне, когда одну-другую лесину за сараем прихоронит, сенца прикосит. И с дровами легче.
До вечера оставалось время. И Есин направился не домой, а к околице, где второй год рубил избу, нанимая плотников. Собирался отделить молодых – дочь и зятя с ребятишками. По прежним временам, ей бы, – полагал он, – лес валить, а не продавливать конторский стул. Помериться весом – отца с матерью переважит.
Окошки в срубе Есину показались заниженными. Он всунулся в проем, спрятал косу. Мотались метелки полыни у стены, на стропилах сидели голуби. Еще крышу наводить, пол настлать да проконопатить пазы, и дом ничего будет. А окна низковаты. Да не ему жить. Двор Есина выдавался углом в сторону бугра, и повыше, застя могилу погибших в Отечественную, торчали старый тополь, просившийся на спил, и бесхозная развалюха. Сетки Есин держал на чердаке. Слазить недолго. Но лучше заранее, рассудил. И когда торопился к дому в середке деревни, подхрамывал заметней обычного – в детстве ногу покалечило жнейкой.
Припозднился он: как раз подъехали гости. Пожалел – не бабе встречать бы… Еще на подходе услышал злое стрекотание ее швейной машинки и следом крик на весь проулок:
– Чо траву топче, в дом недосуг? Ай я не приму?
Есин провел гостей в дом.
Жена с грохотом побросала тарелки на стол и принялась за свое шитье. Но не дала толком посидеть.
– Чо, начальники, мово мороче? Помочь оказать вас нету. В срубе который год голуби гадят, а вы бы команду: подцепить трактором и на кругляках сам под горку покатится! Сюда его, заместо дома трухлявого, стрекавой да лопухом зарос – вон его из окошек видать! То баптисты какие-то поселятся, молельню учинят, песни поют. То цыгане прохожие. Ломать его к бесам! – орала она и при этом глядела на Акимыча и мужа как на врагов.
– Ну, чо ты? – пытался ее угомонить Есин. – Гроза расшумелась.
– Ай неправда? Небось не забыл, немец все вокруг из пушек пожег, одне головешки, дух человечий выветрило. В землянках на болоте комаров кормили… А чуток оправились – в бункерах. С тех бункеров домишко-то, с трухи.
Акимычу от горластой бабы, беготни лесниковых внучат делалось невмоготу.
* * *
К камышовой заводи у березнячка дотряслись бездорожьем с первыми сумерками.
Мужики вычерпали воду из худой плоскодонки, выгнав лягушек, и спихнули на воду посудину. Буднично перекрикивались. Пошлепывало единственное весло.
Акимыч побродил по опушке, собирая сушняк. Какое-то неблагополучие томило – словно сызнова один-одинешенек на земле со своим свиным ухом.
Папаша-челдон сгинул еще до появления Акимыча на свет. И когда мать уходила в запой, мальца подбирали соседи, доброхотная еврейская семья. Хворый хозяин по утрам сползал с кровати к своей музыке, а пацаненок Акимыч под рояль – глазеть с карачек на зябнущие стариковские ноги в валенках. Отчего-то запало в память.