Стало быть, в Москву! А ты, муженек, мужичок-с-ноготок, тут посиди. Обустроится – вызовет. «При таких условиях жизни, – заявила, – и коза молока не даст».
– Нагрянула, как из дальних странствий, – говорит Зойка. – Попробовала санитаркой в больнице номер пятнадцать. Полы подтирать и судна́ выносить… Я ей: осваивай машинку. Какой-никакой хлеб. Я вон с высшим образованием, а колошмачу. Заочницей была и работала в деканате. Эх, и радовалась, кого выгоняли за неуспеваемость: сама-то тянулась на последних силах ради диплома! Фыркает дура: «Пишмашинка – область преданий». Хорошо, давай на компьютер. Походила-походила на курсы – не по ней. Устроилась продавщицей в комиссионку. И какие-то юбки у них там пропали, всем оплатить. Ага, как же, станет она из своего кармана! Прихватила, сучка, полторы тыщи из кассы и хвост трубой… Ну, милиция на дом, по обличью татарин, извините за выражение… Сунула на лапу. Спасибо, дела не завел.
– А зять что же?
– Долго не задержался, следом прикатил. Нальется и на ногах не стоит… От ворот поворот! Пребывает ныне в местах, где-то столь отдаленных. Гены дают о себе знать! Брата насмерть пырнули в драке, и этому срок за участие в убийстве бомжа. Вот такая история жизни, деички. А хотелось кому-то быть не пеной, а лодочкой…
Подружек у Зойки никогда не было и нет. Нет их, конечно, и среди ее слушательниц – велика дистанция, интерес к ней из вежливости, снисходительный. Зойка каждую «насквозь видит», знает, что иначе как «Зойкиной квартирой» меж собой не называют. Что уничижается, болтая, в голову не приходит, да и сама говорит «ее все списали». Однако вовсе не простодушна, как на первый взгляд, всегда начеку, чуяние подвоха со стороны у Зойки звериное, другому же способу расположить к себе, как не «подавить на жалость», жизнь Зойку не научила.
Зарплата у Зойки мизер, и если завбюро, под началом которой их трое, обойдет милостью (а это – как заслужишь), не выбьет «вверху» прибавку правдами-неправдами, – Зойке точно не прожить. С некоторых пор получает под тысячу. Задумка была на единовременную прибавку: получи на бедность и спасибо скажи. Но как-то само собой покатилось из месяца в месяц… Опамятовались: «Не по закону. Урезать придется!» – «Себя урежьте!» – И как ощерилась, какие зубки остренькие показала! Всем она Зойка, «бутылочница» мелочовая… А в метро нелюди – нет бы пропускать тетку в годах!
Теперь Зойка из кожи вон, «замазывает» и перед начальницей те самые зубки:
– Алексанванна, а Алексанванна, а научное это слово как писать? А вы вчера в кроссворде отгадали! Сильный ураган ветра – буря и выходила.
Или:
– Алексанванна, нынче на остановке сколезь, как на катке. Давайте вместе с работы – в четыре-то ноги устоим!
Алексанванна, Алексанванна…
А ее: «Зойка». Больше никак.
Но стоит начальнице за порог, делает ей рожу:
– Ишь, «Зойка». Я тебе не Зойка, а Зоя Сергеевна.
– А ты поставь себя на высоту, – советуют.
– А дай, думаю, промолчу.
Алексанванна самодурка. Как любой начальник при скромном уме, возражений не терпит. Самой молоденькой особенно попадает – за то, что «умницей себя выставляет», вон и из отделов только к ней да к ней. Алексанванна смириться не в состоянии, объявляет молоденькой бойкот.
И забегают теперь лишь «на два-три словечка», когда начальница отбудет в Зойкином сопровождении «побаловаться» сигареткой.
– А знаете, они ведь похожи!
И разыгрывается сценка: шествующая Алексанванна и бегающая вокруг Зойка с зажженной спичкой. Меняют местами: Алек-санванна семенит на полусогнутых и попискивает «ты начальник – я дурак»…
Нет, не очень получается.
Вообразить Зойку не Зойкой, чтоб Алексанванна у нее на «ты» и «деичка»? В кровушке, в костях, в «недрах» Зойкиных российское вековое холопство. Какое там – «на все свое мнение»! Помалкивает, где ее «мнение» ни в грош!
С работы дорога – парком, тишина, синие сугробы. И дай-то бог Зойке без Алексанванны. О своем намолчаться.
Блаженная
Обычный был день среди прочих: пасмурное солнышко, мартовское… Шла сквериком от метро – вдруг шквальный лиственный вихрь! И тьма.
Кое-как добрела до дому и легла, вслушиваясь в шум в висках.
Поликлиническое обследование не выявило ничего.
– Обморок? Знаете, милочка, при такой жизни…
А у «милочки» странные сны из ночи в ночь!
…Она еще при матери, с высоченного пятого этажа – глушь деревянных заборов и белый особнячок в заметеленном переулке… где-то скалывают лед, ломкие удары… она с портфельчиком на ступеньках подъезда и думает о себе страдальческой влюбленностью в нее невзрачного студентика, его обожанием. Неуютно, тревожно… спрыгивает со ступеней и по ледяному крошеву к остановке трамвая, белый особнячок оборачивает намалеванные колонны…
Позвонившая питерская подруга больше озадачила, чем утешила.
– Кому-то, Ксюшенька, ты здорово не порадела. Напрягись, вспомни.
Она попыталась… Нет, ничего чтоб из ряда вон.
– Мистика какая-то…
Подруга была давняя, с восьмидесятых. Перезванивались, переписывались. В почтовом ящике письмецо – радость! А приезды когда вздумается!
После института пригласили в газету, что ж что отдел писем. Писать, печататься! С первым своим сочинением прямо к главному. Оценил: «Чего в письмах торчите? Давайте-ка в командировку!»
А куда, как не в Питер, музейный, она не была.
Получилось – за обретением подруги-искусствоведочки да за похвальным словом интеллигенции.
«Похвальное слово» пошло в корзину.
– Советскую власть надо прославлять!
«Прославлять и поменьше заглядывать в рюмку». Изречение босса загуляло по отделам. Вывешивали на стенах. Не забыли и мооровский плакат. Буденовка на лбу и требовательно простертый перст: «Ты прославляешь?»
Питерская подруга была в восторге. Телефонные звонки начинала с вопроса: не зажигает ли главред свечки в своем кабинете – побродить среди огоньков, похлопывая в ладоши: прочь, скверна, прочь!..
* * *
Давно ни особнячка, ни трамваев. Небо в окнах матери с ее сожителем заслонили многоэтажки.
Нет и пафосной газетки с отделом писем. Есть временно существующий некий «Интеллектцентр», где томятся трое незамужних очкастеньких девиц и она в умственных разговорах о состоянии нравственности.
* * *
Приближалась Пасха, ранняя. Метельные поземки, свежая белизна улиц… Любимая пора!
* * *
А на Крещенье, в мороз, шныряли лыжники, встала в длинную очередь за святою водой, согрелась среди людей. Кто-то сунул ей банку. Донесла, не расплескав…
И теперь в парке с отстроенным храмом (а столько лет руины под провалом купола!), бродила по тропинкам в черной листве, держась солнечной стороны. Истекает, вот уже истекла минута, я была в ней, думала она, и буду в новой, заветной – так ее назову.
Если бы не сны!
Точно мертвый за́мок беленький дом, на замо́к замкнувший пространство. И нет Времени: должен ожить замок-особняк, отпасть его затворы. И это мучение – чье-то томительное воспоминание о ней. Она плакала во сне…
Слезы прерывали сон. Однажды утром – вместе с долгими звонками в дверь.
Господи, питерская подруга, нагрянувшая!
Смеется, чмокает в щечку. Сколько не виделись!.. Обнимает, оглядывает: что-то ты потускнела, мать моя, тени под глазками… Да, полнею, а вся в беготне, поездках… Что дома? Суета, как в Госдуме. Дать отдышаться? Отдышись и мечи на стол. Водочку, поди, не держишь, постница. Помню-помню: «поменьше в рюмку заглядывать!»
И из сумки питерскую на стол.
– Христос воскресе! – Струйку сигаретного дыма в сторонку, целует Ксению в губы.
Едва различим голос подруги: представь, столько воздуха, жаркого света… и две дамы за столом. Цветы, фрукты… Коровин! В подлиннике, в подлиннике лицезрела-с!..
– В оконном отражении тоже две дамы…