Не покидало и чувство, что лет через двадцать ничего не будет окрест – камыш да болото. Корявый березнячок и до того не достоит.
А ведь как думал распорядиться днями! Повозлежит на лесной траве-мураве – сам по себе человек. И кабы неприметный закоулочек души вздрогнул, предвкушая волю, – нет, всю душу охватило! Мечталось мальчишкой: стоят леса глухоманные, как до монгола… городки-поселения у медленных речек над крутизной береговой, и небо дикое, в тучах. А за тридевятыми далями, за большими и малыми водами русскими длинногривые кони пасутся, во́роны летят встречь ветру, маша крылами… Как в какой сказке вычитал! А ведь верно, вычитал однажды – удивительное: «Цветут растений маленькие лица, растет трава, похожая на дым». От книжек ли, от многодневных ли скитаний по лесам за Сухоной-рекой, волчьим, на версты, куда сердобольные мужики брали с собой на охоту, это и пошло: хочу знать каждую неприметную травинку лесную, каждого вольного дерева жизнь, хочу, хочу!
А теперь день прожитый что пометит? Дереву дает смысл человек. А человек – сам себе? И по-всякому выходило. Когда кто какой? В окладе на волка сразу видно, кто рядом на номере, что за человек. И спохватывался: как у всех хлопоты с темна до темна. И чудно подумать, что по-другому будет когда-нибудь.
Рывками лодка подошла, лесник Есин выволок плескавшее ведро, стал, суетясь, налаживать костер. Но уступил Валентину, занялся рыбой.
Поставили ведро на огонь, мух сдернуло с окровавленной травы и свалившееся на людей комарье отнесло дымом, он расползался по воде, смешиваясь с полосами тумана.
До ухи не дотерпели.
Леснику Есину, у себя за столом просидевшему трезво и мечтавшему выпить, Акимыч первому налил. Не отказался и сам – смуту перебить. Он не участвовал в рыбалке, а хотел. Под его руками и костер разгорался неживо, тлел.
От кипевшего ведра, казалось, тиной отдавало. Смеркалось над полями. Треск моторки услышали, когда выскочила под самый берег, раскидывая камыши. Двое служащих рыбнадзора, в форме, подошли к костру.
– Что, мужички-удальцы, ушицу хлебаем? Ого наловили! А сеткой-то запрещено.
Узнав Акимыча, сбавили тон. И подсели…
У одного из них начальник лесхоза и заночевал.
Не появился он в лесничестве ни утром, ни на третий день. Поняв, что откочевал восвояси, Валентин аж перекрестился.
А корреспондент так и не приехал.
* * *
Спустя двадцать лет, которые в своих рассуждениях Акимыч отвел здешним лесам, он уже не служил ни по какому делу. Лесов действительно кое-каких не стало. Да и жизнь вся переменилась.
Никанор и Анна
I
В осокорях, надсадно крича, устраивались грачи. Вечер заламывал им крылья, кидал на бок. Под вечер прошел легкий дождик, оставив запахи зацветавших черемух и сырой дороги, прошумел вдоль улицы, по жидкой листве в палисаднике перед домом.
Тускло алела окраина неба над нависшей тучей, за лесом погромыхивал и перекатывался слабый гром.
Часто поглядывая в оконце, Никанор в сенях строгал ножки табурета: был спешный заказ от дальней деревни, от какой-то бабки Князихи. Он топтался на скрипевших стружках, примерялся, сдувал древесную крошку с верстака и – коротко, быстро дергал рубанком.
Уже гнали стадо за деревней; слышались женские и высокие детские голоса, протяжное овечье блеяние. По временам громко, как выстрел, хлопал бич.
Никанор распахнул тяжелую дверь, припер колышком. Постоял на пороге, – как всегда, когда руки его находились в бездействии, что-то соображая про себя… Он был по-крестьянски низкоросл, худ и нескладен, жилиста была красно-загорелая шея, туго перехваченная воротом застиранной и из-под пояса выпущенной косоворотки с набором разных пуговок; кривы, но ходки были ноги в еще добрых армейских сапогах, а мелкое, желвакастое лицо сумрачно сосредоточено. Глядя на улицу, он думал, вслух разговаривая сам с собой, что к Николину дню заработает рублей сорок пять и употребит их как хочет. Праздник был в другой деревне, поэтому особенно хорошо было думать о нем. Никанор представил, как его встретит дальняя родственница, Ленка, – она давно просила починить ворота, он бы починил. Плотницкая работа – вольная, подходящая. Это – по нему…
Он уже сколачивал табурет, то и дело приседая и рассматривая его перед окном, когда жена Анна, убрав скотину и неся веревочные путы и кнут, назябшая, вошла в сенцы.
– Нюшка не приходила? – спросила она.
– Нет. Должно, заночует там.
Нюшка – старшая дочь, работала агрономом в селе соседнего района. Часто она оставалась ночевать у знакомых: до дома было далеко.
Войдя в избу и кинув в угол путы и кнут, Анна потянула руки к теплой загнетке. С полдней стерегла колхозное стадо по наряду, очень устала и замерзла – день выдался холодный. Ей хотелось чаю, и с приятным ощущением покоя она слушала, как, тоненько посвистывая, закипал самовар. Но так устала и так хорошо показалось ей в темной избе, на печи, что скоро передумала о чае и решила, подоив корову, сразу лечь, – пусть Никанор один чаевничает за самоваром.
Мимо дома, поскрипывая, встряхиваясь в колеях, проехала подвода. По привычке Анна взглянула в окно, чтобы узнать, кто едет. И, не узнав, отвернулась. «Наверно, Каменские – домой».
– Никанор! – услышала она знакомый властный голос.
«Нет, свои. Лотров», – подумала Анна.
– Никанор!
– Хей! – Никанор, который был уже в избе и складывал инструменты в шкапчик, размахивая руками, побежал на крыльцо.
Падал крупный, редкий дождь. Вверху, над черневшими макушками осокорей, полыхнуло, тут же с треском ударил гром. На миг стало видно мокрую дорогу, пару быков в упряжке, горбатенького Василия, соседа, сидевшего в телеге рядом с Лотровым и покрывшегося мешком…
– Я! Что такоич?
– Завтра с утра в Детчино поедешь. Горючее к тракторам надо привезть. Запряжешь Сокола, – бригадир тронул быков. – Бензотара, она возле кладовки… Чтоб к вечеру был.
– Есть! – Никанор дурашливо подкинул руку к козырьку и, когда быки, с трудом взяв с места, раскачиваясь и оскользаясь в грязи, дошли до поворота, вдруг крикнул: – Васьк! Васьк, ты, я слыхал, позавчера в Детчине был – не узнавал: вагон-лавку не угоняли?
Василий долго не отзывался.
– Ну, был… Тебе-то что?
– Тут говорили: собирались угонять…
Вместо Василия что-то весело прокричал Лотров, закашлялся от ветра. Никанор, ничего не расслышавший из его слов, вернулся в сенцы и начал стаскивать о порожек сапоги. «Мешочек муки надо будет купить. Полтораста рублей – это подходяще. Теперича так: Нинке придется пятьдесят дать». Он подумал о младшей дочери, которая в Калуге училась на акушерку. Сейчас она была на практике в Детчине и жила тем, что присылали из дома. Никанор мгновенно припомнил, что говорили о ней ее хозяева (Нинка снимала комнату), и, раздражаясь, забормотал строго:
– Раз ты гуляешь с военными – на учебу уже не смотришь. Какая там учеба! Военные тебе зарубили учебу. Ну, гляди, дочка дорогая!..
Он снял сапоги, ногой сдвинул их с порога.
– Мать, как там чайку?
Анна никак не могла согреться: казалось, что озябла еще сильней. Она слышала разговор с бригадиром и, поняв, что Никанор собирается ехать в район, подумала о себе, что вот прозябла и уморилась, что ей трудно пасти скот, а он вечно «летает».
– Смотается за полный день… А Нюшка – жди ее, когда придет? За домом и смотреть некому, – сказала она.
Второй год дом почти пустовал: только двое их осталось – прийти в обед до ночевать в сумерки.
Никанор последил, как Анна швырком кинула от себя ватник и полезла на печь. Зажег лампу и, не сняв кепки, присел к столу. Вдруг вспомнилось о письме, полученном накануне. Писала сестра Ольга, напоминая о его приглашении погостить в отпуск. Никанор поерзал по скамье, встал и, стуча голыми пятками, пошел в угол, где басовито гудел выкипавший самовар.