– Это на подлодке служил, – сказал Куньин. – На Севере.
– Съедет медпункт в ракушечник, строют его, пущу человика с жинкой. Все не одна…
Куньин отыскал кепку и туго надвинул на лоб.
* * *
Пять лет спустя, проездом в Крым, с женой-мурманчанкой, тучной блондинкой, он заночевал в районной гостинице.
Была двухэтажная, старая, деревянная. Повсюду что-то скрипело и постреливало, словно в печах жгли сухие поленья.
Куньин прилег в номере, задремал. И пробудился будто бы тотчас: привиделись река, сумеречный свет, он на веслах… какая-то старуха, сидит на корме, задышно приоткрыт жалобный рот. И вот обнимается с этой старухой…
Куньин сошел в коридор.
Седая тетка домывала полы. Возле нее топтался, держась за подол, кривоногенький карапуз с большим бледным лицом.
– Ох, лихоньки, лихоньки! – вздохнули за спиной.
Он вытер ладонью потную плешь и, обмирая, медленно обернулся.
Женщину он не узнал.
Зойкина квартира
О себе Зойка так говорит:
– Я от «победителя» родилась.
В конце сорок пятого повалил солдат из отвоевавшей армии, и который Зойкин отец – разве что спросить у ветра в поле. Согрешившая мамаша запамятовала имя-фамилию солдатика, забыла, каков и с виду. Был и был…
Довоенного зачина единоутробный Зойкин брат (знаться с Зойкой не знается) – Сергеич по батьке, до Победы не дожившего. И она идет Сергеевной.
На ней мальчишеский куртец ниже коленок, брючишки на плоской заднице, хоть там еще пара рейтуз. Чтоб в юбке, Зойку и летом не видели. С козырьком шапка на полуседой голове, патлы по ушам. Она коротконога и не в теле.
– Был третий размер сисек, – откровенничает она с женщинами из Учреждения, – осели до нуля.
То ли в смех, то ли шут разберет для чего.
Зойку жалеют, точно убогую. Суют ей, случается, бутылки из-под пива, подобранные дорогой. Зойка на это: «спасибо-спасибо, где лежали-то?» Все вечера она на промысле: темная бутылка рубль, светлая двугривенный. Собирает порой по две сумки.
Вечерние вылазки, правду сказать, ей в тяжкую заботу. Если б только от шлюх и пьяни сквернословье доставалось! А то и боками расплатится, и зуб выбьют. А их и без того наперечет в Зойкином рту. Да и с посудой поскуднело:
– Конкурентов много. Жизнь-то!
Одна у нее мечта – продержаться до пенсии. Две зимы-лета осталось.
При ней двадцативосьмилетняя дочь Ташка с двумя отпрысками, которые у Зойки на руках. Муж Ташки отсиживает, вернется ли, нет – покамест «кадр» замещает. Ютятся на кухне за недостатком площади, на кухне едят и спят. Зойка дочерину хахалю поперек горла: «бутылочница»! Это самое мягкое… Мужик он тугой, грубый, при деньгах (вкалывает в литейке). Чего Ташке работать! Но когда поддает по-крупному, на кухне шум, грызня, мат. Младшенького с подзатыльниками вон, чтоб не таскал со стола, и «бутылочницу» на все «тридцать три буквы».
Зойка уволакивает ревущего пацана, кричит Ташке в дверь: сволочь, дура и хахаль твой гад, тюряга вам дом родной! «Вот дура, ну это надо же! Ребенка по башке!» Утирает сопли мальчишке и не знает, орать ли без толку, либо с обоими мальцами в парк (воскресенье), купить им печенца пожевать…
На дворе февральская слякоть, лужи – не обойти. И на пятом, проклятом этаже хрущобки промозгло, ляпали абы как, течь по стенам. Ташка с хахалем жгут газ вовсю, накурят «Явой» (разок затянуться – не выпросишь), в дыму и обмякнут, улягутся, голые, на тюфяке на кухонном полу.
Зойка таращится на сырые пятна в десятиметровой своей клетушке (комната шкафами перегорожена). Наклеенные по обоям «для красоты» прошлогодние кленовые листья сжухлись, висят, как лопухи…
Завтра в коридоре, где сходятся курящие сослуживицы – кандидатки и доктора наук, расскажет про квартирную баталию. Если и приврет, так самую малость: похмельный «кадр» утром шлепает к сортиру без трусов… покачивает этим своим, ну, деички (на шепотке), не в активном состоянии, но – ей-богу! И ах, листики ее листочечки на обоях (сама придумала) осыпаются, будто осень… «Я на красоту – человек творческий!» А со старшеньким опять беда: школу невзлюбил, к отсталым загнали. Всякие болезни себе вымышляет, лишь бы не из дому.
И вздыхает, суровится:
– От этой родной матери никакого внимания. Только лицо себе делает разными макияжами. Да шипит: вот помрет старуха, это мне смерти желает… помрет – сдам в детдом. А он ей за такое – ногой в живот!
Старший усыновлен Зойкой – и все это знают, – Ташку считает сестрой. Матерью, понятно, не ее, а бабку зовет.
Спрашивают Зойку:
– Не наживешь ли проблем себе и мальчику? Когда-нибудь откроется…
– Какая она мать! «В детдом»! Ну, надо работать, – спохватывается, напоследок затягивается взахлеб, по-мужицки, и бежит ставить чайник.
Иногда приводит с собой мальчишек порознь или обоих. Хмуренькие, держатся тихо – впрямь заморышные. Но это поначалу и на людях. В отживающем машбюро, где трудится Зойка, у старшенького все девки на «ты». Здесь его тоже жалеют, прикармливают. Но он и впрок тащит с тарелки.
– Господи, всегда такой голодный?
– Не-а, – и опускает стриженую, гробиком, головенку. – Я хитро-жопенький.
Наверняка услышал от «кадра». Мол, сообразительный, себе на уме. Такой он и есть. «Почему плохо учишься?» Бычится, молчит: не нравятся приставалы. Дерзит и учительнице на уроках – и опять-таки на свой лад: норовит боком к ней, сволоченок.
– Давай вместе почитаем, – предлагают. – А ты потом перескажешь.
Перескажет, как еще перескажет! О нем на минуту забывают – малого и след простыл. Тут раздаются крик, чертыхания: валик на машинке вымазал клеем, лист не отодрать! И когда успел?
– Может, сама неосторожно?
– Как же, сама!
По дороге домой и дома Зойка задаст взбучку подлецу: «думай, где идиотничать!» И неделю при себе держит, как привязанного. Достается и младшенькому – от матери подзатылки не в счет: возьмет и плеснет братцу за шиворот ледяной воды из-под крана. Писк, вопли… В отместку и этот нашкодит исподтишка. Приманит кота и ножницами усы ему напрочь.
– А чего он блошивый!
Жизнь бьет ключом в Зойкиной квартире. Язык за зубами у бабы не держится, и с утра все уже наслышаны о квартирных происшествиях. Сочувствуют. Но чаще руками разводят.
А как не развести!
«Кадру» стало тесно в кухне, в Зойкину комнату перелез с бутылками и каким-то мужиком с улицы: в цех не допускают, потому что со вчерашнего несет за версту… Орать Зойке, в милицию жаловаться? Хахаль глядит ей в переносицу: «Вали-вали отсюда!» И тюрягой не испугать. А вся надежда, что срока не минет.
Забулдыжная пьянь в Зойкиной жизни – с раннего выхинского детства.
– Пролетарский барак – тот же бардак, – жестко свидетельствует она. – Чего я видела? Сараи дровяные и общий сортир во дворе. Про воскресную гульбу с драками речи не будет.
Ташку на свет произвела, как и самое мамаша-растрепа. Даром что от «законного». Да тоже вроде прохожего оказался. Как мамашин солдатик-победитель… Снова замуж Зойке не выпало. «А никто глаз не положил. Хороша я хороша, да худо одета!» – отшучивается небрежно. Зато Ташка – вопреки всему – и на скудных харчах вымахала в здоровенную деваху. Куда Зойке против нее! Чем-чем, а телом бог не обидел.
– Еще соплячкой взяла моду тереться со взрослыми парнями по вечерам за сараями… Сошлась с каким-то корявеньким из подмосковного Дорохова, но того в армию. Жди! А в семнадцать – и год, что век…
Откуда у Ташки пацаненок чуть не из пеленок, допытываться отслуживший не стал, как-то мимо ума прошло, покамест всей улицей праздновал дембель вместе с запоздалой свадьбой.
Разрасталось в город соседнее Тучково, а здесь все деревня. Шум разве что от проходящих поездов да уличной шпаны, а так жизнь тихая, за вычетом скандалов у свекрови со свекром… тихая, сохрани, Господь. Муженек «за ворот» заложит, много же не осилит, не ползает и пацан – взят бабкой в деревню, подалее от Ташки-ного семейства. К тому времени новый живот нагуляла и решила: лучше при матери в Москве.