Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Всё те же болотистые луга, всё те же рощицы тонкоствольных берёз, всё те же кочки мшистой земли. Но теперь самый разгар весны. Зелёная трава, яркая и блестящая в солнечном свете, скрывала угрюмость полей и хилость северных деревьев, кое-где блестевшие зеркала воды отражали чистое голубое небо с тонкими пёрышками облаков. Всё так же клонились к замшелой земле тонкие стволы хилых берёз, не могущих удержаться на тонких канатах корней и упавших кронами почти до самой земли. Но теперь эти согнутые арками берёзки оделись в густой туман листвы, они жили, они шептались с ветром и стремились выпрямиться, приподнимали свои вершинки навстречу солнцу и свету.

Ксения дошла до полянки, невысокого взгорья среди яркой болотистой травы и тонкоствольных арок берёз. И встала на колени среди разнотравья, яркости зелени и мшистых заматерелых валунов.

Она стояла, высоко закинув голову и бродя взглядом по высокому полотнищу неба с белыми прожилками.

Сложив руки перед лицом, она смотрела в небо, и лёгкая улыбка пробегала по её запёкшимся губам.

Степан долго наблюдал за Ксенией, не решаясь окликнуть, робея и боясь нарушить её одиночество.

Она постояла на коленях, опустила голову, пробормотала слова молитвы и расположилась на пригорке так, будто это мягкое ложе. Вытянув ноги, она достала из кармана своей грязной юбки кусок белого ситного калача, разломила его и, только сейчас увидев Степана, поманила его жестом руки. Он подошёл, дивясь и радуясь одновременно, жалкий и робкий, смущённый и неловкий.

   — Поешь, — сказала она, — голодный небось...

Он присел рядом и взял кусок белого калача. Никогда в жизни не казалось ему ничего вкуснее этого куска, он съел и даже крошки собрал на ладони и высыпал в рот. Она тоже ела спокойно и сосредоточенно и смотрела на него внимательно и ласково.

   — Ксения, — робко вымолвил он. — Ксения...

   — Когда я умер, — заговорила она тем ласковым и твёрдым голосом, каким говорят с детьми, — только тогда понял, как ничтожны все наши труды и заботы, как не нужны все наши суеты. Ах, как бы я хотел начать жить заново, и не так, как прожил столько времени, ничего не сделав полезного, нужного. Всё мелко, ничтожно, не нужно...

Степан в изумлении смотрел на Ксению, и ему вдруг показалось: мелькнуло что-то в лице, взгляде юродивой похожее на Андрея, брата, умершего десять лет назад. «Как и она, схожу с ума, — подумал он с облегчением, — и пусть, и пусть, тогда пойму, тогда что-то вынесу из всего этого...»

   — Не сходишь ты с ума, Степанушко, а только поверить тебе трудно. Человек так устроен — верит лишь тому, что руками потрогает, глазами пощупает, ногами потопчет. А что сердцу открывается, гонит прочь — схожу с ума, не может быть... Вернула меня к жизни Ксения, душу свою отдала за меня из великой любви ко мне, ничтожному, не стоящему этой любви... Вернулся я в её тело, и вот свет той жизни сказал мне, что делать, как жить... Потому я роздал всё, зачем мне эти хлопоты да заботы, разве человеку так много надо? Рабы желудка, тела, рук и ног, своего ничтожного разума, мы никогда не думаем о самом главном, что есть в человеке, о душе, о том сокровенном, что сокрыто в нас...

   — Ксения, что ты говоришь, какими словами заговорила, ты не безумна, ты умница, каких в свете всем не сыскать...

   — А ты увидь меня Андреем, не Ксенией, ты посмотри на меня не своими глазами земными, провидь сердцем, увидишь. Это я, Андрей, твой брат. Тот брат, что так в своей жизни нагрешил. Одной жизни мало искупить, всё перемолить...

   — Я не могу, — прошептал Степан, — не могу я увидеть тебя Андреем, не могу.

   — А закрой глаза и слушай...

Степан послушно закрыл глаза, и размеренный её, ласковый и твёрдый голос вдруг вызвал перед его мысленным взором лицо брата. Они прежде, при его жизни, никогда не были близки с ним, даже и не говорили много. Но теперь увидел он его лицо, улыбающееся и озорное, его улыбку и беззаботную лёгкость. Открыл глаза — Ксения, милое, доброе лицо, яркие голубые глаза, лёгкий румянец на бледных щеках. Как мог он даже представить себе мысленно, что это он, Андрей...

   — Разломило голову, — жалобно произнёс он, — закрыл глаза, Андрей, открыл — ты, Ксения, ты...

   — Трудно, — согласилась Ксения. — А ты поверь, душой поверь, легко будет. Ох, как тяжко мне вначале пришлось. После того света сияющего, после той шири безоглядной да снова в коробку тела, в грубую ткань мышц, а душа — шире, а душа рвётся. Да Ксенюшка мне много помогла — любовь её ко мне струилась, как водопад, лилась. И я тоже стал кое-что делать людям полезное. Жалко мне их. Многого не понимают. Погрязли в тине на самом дне. Грубы, невежественны, всё для тела, ничего для души...

Степан слушал её чудные речи, и восставало в нём возмущение этим потоком слов. Как будто и не человек сделал всё это, как будто и не человек построил свои города, облагородил свои земли, как будто разум человека не тот...

   — Поброди по свету, — ласково простилась с ним Ксения, — подумай, помысли да сердцу доверяй.

Она встала и направилась к городу.

   — И не ходи за мной больше, — повернулась, — сам пойми, сам. Никому человека не научить, Бог да он сам...

Степан остался сидеть на взгорке земли словно прикованный, и не стало у него мыслей, никаких ощущений кроме того, что прикоснулся к чему-то такому огромному — не понять, не объять. Он сидел там, пока ночь не спустилась над миром. Он бездумно смотрел на небо, на колючие бусинки звёзд, замерцавших на тёмном бархате неба, на смутные тени белоствольных берёзок. Словно вымело из его сознания все мысли. Сидел бездумно, бессловесно, смотрел вокруг и не видел ничего. Затылок заломило, словно тяжесть опустилась на его голову, в ушах звенела тишина, а он всё сидел и сидел.

Глава III

В последний раз низвергнутый, низложенный, отрёкшийся от престола император Пётр Третий ехал по дороге в Ропшинское имение. В последний раз качала его карета по пыльной колее, слегка развевались занавески на крохотных оконцах. Он почти лежал на подушках, чувствуя, как уходят из него последние силы, как надвигается страшная, самая чёрная, полоса его жизни. Ещё вчера он был всесильным властелином, ещё вчера ему заглядывали в рот льстивые царедворцы, угадывая каждое его желание. Сегодня он стал узником, человеком без прав, состояния, чести, титулов и даже щегольского мундира, который он так любил носить.

Последние два дня вымотали его совершенно. Треволнения переворота, в котором он не сумел найти себе достойное место, — переворота, который из вседержца сделал его ничтожеством, самым бесправным и униженным. Все его силы ушли на то, чтобы сначала разыскивать Екатерину в Петергофском дворце, где он умудрился даже заглянуть под кровать, настолько ошеломительной и страшной оказалась для него весть о её побеге из Монплезира. Он видел ее платье, приготовленное для парадного обеда и разложенное на подушках канапе, её сверкающие бриллиантами туфли, её корсаж и корсет, её подвески и серьги. Всё было готово к тому, чтобы Екатерина надела роскошный придворный наряд с громадными фижмами и стала неотразимой и блистательной. И вот — её нет, и только камердинер, верный камердинер Брессан сообщил, что Екатерина в Петербурге, и войска уже присягнули ей на верность.

Он сразу же обессилел. Его желудок и всегда-то был на редкость слабым, а тут совершенно отказал, заныл, забурлил до темноты в глазах.

Он долго сидел на парапете набережной в Петергофе, слушал, как суетятся те, кто ещё остался с ним, какие советы пытаются ему дать, как стоит, ходит, старается приласкаться к нему его любовь, теперь уже несостоявшаяся императрица Елизавета Воронцова. Она, вероятно, решила, что и в радости и в горести должна быть рядом, по-своему понимала долг фаворитки.

Но ему не хотелось даже смотреть на неё. Ведь это, пожалуй, всё из-за неё. Она потребовала, её дядя настаивал, чтобы постричь Екатерину в монахини, жениться по второму разу на ней, Елизавете, сделать её императрицей. Он всё тянул, оттягивал, его любимый Фридрих предостерегал его от этого решения. Нет, он не послушался любимого друга, он слушал её, любовницу, фаворитку, её советы он слушал больше всего. И вот — крушение всех надежд, планов, замыслов. Никогда больше он не будет императором, никогда не будет императрицей Елизавета, никогда не увидит он её больше. И он словно бы почувствовал облегчение от этой мысли — ему вдруг сделалась ненавистна Елизавета и её дядя, канцлер, ему вдруг обрыдло всё. Желудок слегка успокоился, и он потребовал обед. Война войной, переворот переворотом, а поесть никогда не мешает. Ему накрыли стол прямо в саду, на том же парапете набережной, и он с аппетитом пообедал, глядя на взволнованные и растерянные лица придворных.

60
{"b":"615208","o":1}