Куда оно делось? Теперь уж и по бумагам никто не знает, кому достались имения Пелагеи Захарьевны. А с казной судиться — целую жизнь можно бегать по судам да Сенатам, только ничего не добьёшься... Ничего и не добился Василий. В Сенате с ним и разговаривать не хотят. Было да сплыло. И за вину деда отвечал один Василий. Злобился на деда, но не за то, что убежал в Польшу, а за то, что семью не взял с собой, не успел вывезти малых детей. Теперь вот они бедствуют тут...
Василий всё хоронился от ветра и комков земли за спиной возницы. Пролётку ему одолжил один из картёжников, приказал своему кучеру отвезти Мировича на квартиру: иначе топать тому пришлось бы через весь город.
— Батюшка, — обернулся к Василию мужичонка, шмыгая коротким носом и едва шевеля застывшими губами, — неладно ведь.
— Чего ещё? — угрюмо рявкнул Мирович.
— А вот юродивая-то просила, — продолжил, отворачиваясь от Мировича, мужичонка, — говорят, к беде это, ежели просит.
— Что болтаешь? — вызверился Мирович. — Давай гони, разговоры он будет разговаривать...
Возница отвернулся и до самой квартиры Мировича не вымолвил ни слова. Мысли Василия приняли другое направление. Беда, беда, да куда уж ещё беда, если и так едва не подыхает с голоду. Как и на что он живёт, он и сам удивлялся. Бывает, что добрая старуха гренадерша нальёт ему миску пустых постных щей, а то кинет кусок вчерашней каши — всё равно, мол, выбрасывать. Он скрепя сердце ел, да ещё и благодарствовал.
Всё думал сначала, что может в карты выиграть. Ан нет, есть игроки и посильнее, никак он не может осилить их, постоянно в кармане ветер свищет.
И так от жалованья крохи остаются, а тут ещё долги. А ежели сапоги давно каши просят, шинелишка так обтрепалась, что перед товарищами по полку стыдно. А он, Мирович, гордый, он не каких-нибудь рабских кровей, он дворянин, бывший богач...
Сёстры пишут из Москвы, просят помощи. Несладко в чужих краях бедным родственницам, без надежды выйти замуж. Кто возьмёт без приданого? Проскитаются всю жизнь в бедных старых девах, всю жизнь съедаючи хлеб пополам со слезой. Горько знать, что упрекают за кусок хлеба...
Сердце Василия закипело. Чем может он помочь сёстрам, когда сам бедствует, да так, что иной день маковой росинки во рту не бывает. На жалованье армейское не разживёшься, едва на хлеб да воду хватает.
Да, оставил их дед бедствовать на этом свете... А сейчас в Малороссии тепло, ещё золотая осень, висит на деревьях крупная, деревянного вкуса айва, которую в печке можно так испечь, что словно мёд будет. Бабушка об этом так рассказывала, и сейчас засосало у Василия под ложечкой. Он вспомнил, что ещё не ел сегодня.
Сколько он всего перепробовал! Пуще всего надеялся, что в Сенате дело его рассмотрят, вернут хотя бы часть бабушкиных имений. Под это дело занимал деньги, рассказывая всем, что дело верное.
Пытался он с земляком Разумовским поговорить, с хитрым хохлом графом Кириллом Разумовским[9]. Тот ничем не помог. Хитрый хохол только совет дал — самому пробиваться. Тоже, видно, знал, что помогать внукам изменника — самому шею под топор подставлять...
А совет дал хорош — хватай фортуну за чуб, пробивайся...
Легко сказать — пробивайся. Сколько ж лет надо для этого? Подумать только — в тринадцать лет, 11 июня 1753 года, его зачислили капралом, через месяц записали каптенармусом и только через три года сделали сержантом. Долгих четыре года потребовалось, чтобы дослужиться до прапорщика.
И опять тоскливо заныло сердце: а ну как осердится вдова гренадера, а ну как сгонит его с квартиры — не платил ей уже три месяца. Что останется ему? Хоть ложись да помирай...
Возле старого замшелого домика вдовы-гренадерши он соскочил с пролётки.
Возница умильно поглядел на Василия. Но Василию нечего было дать кучеру, он напустил на себя строгий и угрюмый вид и вошёл в сени. А сердце так и захолонуло. Вдруг встретит его вдова, сгонит гренадерша с квартиры?
Но вдовы не было дома. Мирович тише мыши проскользнул в свою комнату над сенями, а вечером пошёл в казармы. И там он проигрался в пух и прах.
«Вот и беда», — невесело думал он, возвращаясь на квартиру угрюмый и злобный. Одна мысль владела им — где достать денег?
Мать больше не пошлёт, бесполезно и просить, сослуживцы не дадут, уж сколько раз обещал вернуть, а так и не отдал. Гренадерша вот-вот выгонит из угла. Дров нету. Унылый, усталый, голодный и злой, он завернулся в шинель и полночи проворочался на жёстком топчане, мучаясь от холода и голода.
Наутро Мировичу было предписано отправиться с пакетом в действующую армию, стоящую в Берлине. Он получил прогонные, роздал кое-какие срочные долги и с лёгким сердцем выехал в рогожной кибитке в Берлин.
В дороге он то и дело посмеивался — вот ведь люди болтают о юродивой, её грязной кофте и мокрой юбке, о синих ярких глазах, о её сбывающихся предсказаниях. Потом это воспоминание померкло под слоем казарменных будней и новых забот. Издалека словно что-то покалывало в сердце, но молодость брала своё, и картинка с юродивой, упав на самое дно его памяти, прочно и надолго забылась.
Глава III
Крик юродивой о блинах всколыхнул всю северную столицу России. Слова её быстро облетели окрестные улицы, вспорхнули под крышами мазанок и дощатых домишек, а к исходу дня добрались и до дворцов и богатых усадеб. Шушукались горничные, переглядывались фрейлины, недоумённо вскидывали ватными плечами купцы и вельможи, спешно закрывали торговлю мелочные торговцы. Только в кабаках и трактирах по-прежнему стоял гам и ор. Двери этих притонов буйства и разврата то и дело распахивались, выбрасывая клубы пара и избитых в кровь посетителей. Шум драк и поножовщины был привычен, и никто не обращал внимания на истошные крики пьяных.
Уже самым поздним вечером весть о словах юродивой дошла и до дворца Дашковых. Сама княгиня, восемнадцатилетняя остроумка, бойкая и бесстрашная в своих суждениях Екатерина Романовна[10], до сих пор плохо говорившая по-русски, лежала в постели. Болело горло, саднило небо, от простуды вспухли глаза, всё молодое тело ломало и корёжило. Она то стыла под толстенными пуховиками, то исходила холодным липким потом. Старая нянька, ходившая за молоденькой княгиней с давних пор, с самого рождения, поила её душистым отваром, подтыкала одеяло, то и дело сползавшее на холодный пол.
— Что князь? — постоянно спрашивала княгиня, выпрастывая из-под тяжеленного одеяла тонкую белую руку.
— Не приехали ещё, матушка, — слезливо отвечала нянька и натягивала одеяло на обнажённую руку болеющей.
Романовна не зря беспокоилась о муже[11]. Знала, что на уме, то и на языке у молодого князя, что не сдержан в речах, не умеет придержать неосторожное слово, горяч, в гневе необуздан. А ввести его во гнев не стоит ничего. Слово, жест, и вот уже горячая кровь бросается в белое лицо, красит багровым щёки, вскипает на висках пульсирующими голубыми жилками и выталкивает, выталкивает такие слова, что не дай Бог кому услышать. Необдуманные порой слова, могущие обернуться чем угодно.
И потому металась княгинюшка, обливаясь потом, видела в мыслях такие сцены, которые и повторить словами боязно.
Время такое теперь тревожное — одно неосторожное слово может бросить буйную головушку под топор. И хоть матушка-императрица Елизавета[12] отменила смертную казнь, да не отменила пытки, битьё кнутом, шпицрутены, ссылки в Сибирь. Ох, боялась княгинюшка за своего несдержанного мужа, боялась, и гордилась им, и больше всего тревожилась, что пропадёт ни за так. И карты... А долги...
Она металась в широчайшей постели и всё посылала узнавать, не вернулся ли князь. Он вроде бы поехал навестить отца Романовны — Романа Илларионовича Воронцова[13], тут бы и не надо беспокоиться, да знала княгинюшка характер своего отца. Тот же мог сболтнуть такое, что приведёт к неожиданным и трагическим последствиям. И потом, у отца всегда игра, и игра по крупной. А муж её Михайла — человек азартный, войдёт в раж, не пожалеет ничего. И так уже сколько раз платила княгиня за него карточные долги, а они всё растут да растут...