Любимый императорский арап Нарцисс поссорился как-то в армейском лагере, разбитом под Ораниенбаумом для голштинцев, привезённых специально для Петра, с профосом. Профос — уборщик, человек, чистящий нужники и сгребающий мусор. Ссора зашла так далеко, что разрешали её спорщики на кулаках.
Едва Пётр узнал, что его любимый негр прикасался к профосу, он разгневался и велел изгнать его вон. Простодушный Нарцисс похвалялся, что одержал победу и сильно поколотил обидчика.
А Пётр тужил, что ему придётся остаться без Нарцисса. И тогда кто-то в шутку посоветовал Петру очистить Нарцисса, покрыв его штандартом, знаменем голштинского полка, и прочитать над ним молитвы.
Пётр обрадовался. Нарцисс отбивался от странной церемонии, но ему не удалось избежать её. Молитвы читались латинские, веры лютеранской. Этому изумились все бывшие с Петром придворные, намекнули ему на подобную неучтивость в православной стране. В ответ Пётр приказал открыть в самом центре Петербурга старинный лютеранский костёл и отбыл там всю службу...
Да разве только эти необдуманные поступки послужили для всеобщей ненависти к императору. Екатерина молчала, она не вмешивалась в дела управления во все шесть месяцев царствования Петра. Чем хуже — тем лучше.
Пришло время вмешаться...
Глава X
Занятый своими мыслями, одним только стремлением выручить Ксению из Петропавловской крепости, Степан не замечал пышного великолепия парка. Он не видел, как нежно и ярко укрывала ковром землю трава, как зелёным туманом окутались деревья в садах, как смутно просвечивали сквозь стройные ряды сосен свинцовые статуи, какой радугой озарялись пышные шапки фонтанов. Степан спешил к императрице, последней своей надежде. В эти прошедшие дни где он только не бывал. Он хотел попасть на аудиенцию к императору, но тот занимался увеселительными прогулками, раутами и парадными обедами. Степана не допустили к Петру. Побывал Степан и во дворце у фаворитки императора, подкупив слуг и придворных лакеев.
Елизавета в пышном нарядном платье, голубом с глазетовыми разводами, примеряла у зеркала украшения, которые следовало надеть на очередной был. Она бросала бриллиантовые ожерелья, швыряла диадемами и перстнями, рылась в шкатулках, навешивала на уши бирюзовые, с камнями в кулак, подвески и всё оставалась недовольной. Ей хотелось, чтобы она вся сверкала и искрилась, чтобы мушки закрывали наиболее выделяющиеся на лице рубцы, оставшиеся от оспы. Когда она смотрелась в зеркало, ей хотелось изменить лицо, выбелить кожу до полной гладкости, нарумянить щёки...
Степан остановился за её спиной. Елизавета сидела в большом резном кресле, вокруг суетились придворные статс-дамы и камеристки, принося большие шкатулки с уборами и перстнями.
— Говорите, — шепнула ему одна из камеристок.
— Простите, что тревожу, — только и вымолвил Степан, склонился в глубоком поклоне и застыл в ожидании, когда на него обратят внимание.
Елизавета повернула лицо к просителю, кинула на него беглый взгляд и отрывисто бросила:
— Ну что ещё?
— Смилуйтесь, матушка, — быстро забормотал Степан, — юродивую освободите, только на вас уповаю...
— Юродивую заточили? — удивилась Елизавета и всем телом повернулась к Степану. — Это за что ж?
— Да наболтала неизвестно что императору, слова какие-то несмышлёные, да ведь и сама не знает, что говорит, одно слово — полоумная. А теперь вот в крепости сидит, в цепях, дура полоумная.
Елизавета встала из-за туалета, прошлась по комнате, оглядела Степана.
— Что ж такое сказала, что государь осердился? — полюбопытствовала она. — Значит, уж такие слова, что стоит за них и в крепость посадить...
— Помилуйте, матушка, — повалился Степан в ноги, — помилосердствуйте, только вы можете помочь, уж я ко всем ходил...
— Да что ж такое она сказала? — сердито выкрикнула Елизавета. Она не терпела, чтобы любопытство её не удовлетворялось.
— Помилуйте, матушка, — всё молил Степан. — Выговорить страшно, да ведь она дура несмышлёная... Удавленник, сказала, — выговорил он наконец страшное слово. И умолк, замер, ожидая решения судьбы Ксении.
— Ишь ты, — удивилась Елизавета Воронцова, — дура, дура, а нашла словцо...
— Простите её, матушка, дура полоумная, десять лет уж как бродит по городу, все знают её, знают, что она юродивая, да никого никогда не обижала...
Степан ещё что-то бормотал, что-то говорил, кланялся, стоя на коленях, до самой земли, бился лбом об пол. Но уже сердцем чувствовал, как стена отчуждения поднялась между ним и этой разряженной женщиной. Какое ей дело до его забот, что ей до какой-то юродивой?
Так и случилось.
— Особа императора священна, — важно сказала Елизавета, — это если все дураки будут такое говорить царю, что ж будет? Правильно он засадил её в крепость, пусть в железах почует, что можно говорить, а что нет...
Она вернулась на своё место перед зеркалом, снова начала примерять драгоценности, и Степан понял, что его время вышло и он более здесь ничего не добьётся. Он ещё покланялся креслу и, пятясь, задом вышел в приёмную.
Оставалась последняя надежда, на Екатерину. Но он знал, при дворе ему нашептали, что матушка-государыня вовсе не в почёте, а в опале, что скоро её арестуют и сошлют в монастырь, а царствовать будет Елизавета. Так давно решил государь Пётр...
Оставив кучера с коляской за воротами Петергофского парка, Степан отправился разыскивать дворец Монплезир, в котором помещалась Екатерина. Он шёл мимо парадного дворца Верхнего сада, окидывая взглядом панораму открывавшегося перед ним Финского залива, но ничто не привлекало его внимания. Он скользил глазами по открывающейся ему красоте Петергофского комплекса, но не воспринимал этой красоты. Впервые после смерти Елизаветы он был здесь — раньше ему приходилось певать в Большом дворце, и он не переставал восхищаться огромностью и поразительной ухоженностью дворцовых покоев и редкой красотой разбитого парка. Но теперь одна мысль сверлила его мозг, одно видение было перед ним — Ксения, сидящая на соломе в узком каменном мешке Петропавловской крепости, тяжёлые цепи, звеневшие при каждом её движении, побледневшее и похудевшее лицо, которое он знал таким царственным и красивым, и только сияющие при этом лице огромные голубые глаза, блеск которых не смог погасить даже каземат.
Он поражался силе духа этой женщины, не обращавшей внимания на окружающую обстановку, не видевшей во всём, что с нею случилось, ничего особенного. Сколько же сил должно быть у неё, или уж действительно её разум помутился, и ей ничего не стоит всё это пережить...
Задумавшись, он и не заметил, как подошёл к парадной двери Монплезира, небольшого, в два этажа, приземистого здания слева от парадного Большого дворца. Двери обычные, едва ли выше человеческого роста, и сам Монплезир выглядел скромно и бедно по сравнению со всеми остальными строениями.
Ни перед дверью, ни за дверью никого не было, и Степан, волнуясь и удивляясь, вступил в полутёмную переднюю. Он стоял, едва переводя дыхание от неожиданной простоты, с которой попал в царский дворец, апартаменты государыни, и очнулся лишь, когда увидел подходящую к нему женщину, вероятно, статс-даму в скромном тёмном платье.
— Вы кого-то ищете? — остановилась она перед ним.
Он молча подал письмо-рекомендацию от графа Александра Ивановича Шувалова и ждал, пока она прочтёт его.
— Пройдите в Нижний сад, — сказала ему дама. — Государыня гуляет в саду, да не напугайте её, она там одна...
Степан опять удивился лёгкости, с которой можно увидеть царицу, и молча вышел из дворца.
В Нижнем саду лишь кое-где на часах стояли гвардейцы в скромных зелёных мундирах, пробегали слуги в роскошных золотых ливреях. Степан покосился на одного из гвардейцев, застывшего по команде «смирно» и прошёл мимо.
Никто ничего не спрашивал у него, Степан опять подивился. Там, во дворце в городе, прежде чем попасть в покои Елизаветы, он прошёл через частую сеть гвардейцев, каждому показывая свой пропуск и письмо, полученное от Шувалова. Здесь никто не интересовался им.