Прасковья бросилась было на плач, но остановилась и, не зная, что делать, смущённо и счастливо улыбалась, всё ещё не решив, как отнестись к неожиданному визиту.
— Да вы садитесь, Степан Феодорович, — величала она Степана, сбрасывая с кресел детские вещи, — извините, разбросано тут у нас...
— Доброго здоровья, Прасковья, — степенно поклонился Степан и присел на широкий гнутый стул, стоявший у большого круглого стола.
— Прости, батюшка, только присмотрю младенца, — скороговоркой пробормотала Прасковья и выскочила из комнаты.
Вернулась она скоро, но, присев на стул, всё время прислушивалась к шёпотам и шорохам, доносящимся из соседней комнаты.
— Ой, что же это я, — опять спохватилась Прасковья и шариком выкатилась из комнаты.
Степан осматривался вокруг и замечал, что с тех пор, как он бывал здесь в последний раз, ничего не изменилось. Та же старая, обтёрханная тяжёлая мебель, пузатые комоды, тяжёлый стол и те же тяжёлые стулья, сделанные на века, горки с посудой и столики у окон. Но неуловимое присутствие ребёнка сделало эту нелюдимую и суровую комнату какой-то удивительно тёплой и уютной. Пелёнка, забытая на кресле у окна, детский чепчик, брошенный для штопки на столе, ковровая вытертая скатерть с бахромой на столике у окна. Здесь когда-то жила Ксения, и Степан невольно почувствовал трепет и умиление при одном воспоминании об этом. Прасковья вкатилась снова, и тут же на столе появился старинный ведёрный самовар, и разнокалиберные чашки, и старинная сахарница с отбитой ручкой...
Прасковья принялась угощать гостя, радуясь ему и в то же время чутко прислушиваясь к шорохам в соседней комнате. Там немного пошумели, походили, повздыхали. Стало тихо. И Прасковья широко улыбнулась:
— Заснул, моё солнышко...
Обратясь к Степану круглым, широким, полным лицом, она, стесняясь, сказала:
— Сын ведь у меня...
— А я и не знал, что ты вышла замуж... Так давно не виделись, почитай, как ушла Ксения.
— Да я и не замужем, — широко улыбнулась Прасковья, — а сына Бог мне подарил.
И, торопясь, проглатывая слова, запинаясь, начала рассказывать, как направила её Ксения к Смоленскому кладбищу, как нашла она на дороге задавленную лошадьми женщину, как искала родственников или хотя бы знакомых и так и не узнала, ни кто она, ни откуда. Никакой ниточки, никакого следочка. Вот так и остался у неё сын. И для неё теперь нет большего счастья и радости, как следить за ним, ухаживать за ним, что в доме теперь всё подчинено этому младенцу...
Разговор всё время вертелся вокруг Ксении, она как будто незримо присутствовала здесь, к ней обращались их внутренние взоры.
— А где теперь она, не знаешь? — прямо спросил Степан после второй чашки чаю.
— Вылежала она у меня тут почти всю зиму, — заговорила Прасковья, — сильно избили бедную, ногу сломали, и теперь ещё прихрамывает. Лицо всё вспухло от ударов, а уж бока, спина все синие.
Она говорила, а Степана била мелкая внутренняя дрожь. Это он, он избил её, он заставил мужиков покалечить её. Всё время ему казалось, что настал удобный момент открыться Прасковье, рассказать, каков он на самом деле, рассказать всё без утайки. «Испугается, выгонит», — горько думал он. И молчал. И больная, избитая, изломанная Ксения вставала перед ним. Он горько каялся, он ненавидит себя, но ни слова не мог сказать Прасковье.
— Только оклемалась чуть-чуть, ушла, — рассказывала Прасковья, — душно мне, говорит, в стенах, в поле хочу... Я не удерживала её, как и тогда, когда она голая прибежала ко мне. В самые-то сильные морозы, только что косами своими прикрытая, они ж у неё чуть не до колен, а густющие...
Она вспомнила, как девушкой ещё выстригала Ксения у себя на затылке целые пряди волос — слишком густыми росли они.
Степан так и не добился от Прасковьи, где теперь может быть Ксения. Она и сама не знала, ждала только, что может появиться в любой момент.
— Она, когда уходила, всё на меня переписала, а только сказала, чтобы я нищих кормила всегда. Ну я и завела этот стол. Приходят люди... чем больше даю, — счастливо закончила она, — тем мне больше даётся. Теперь вот и сын у меня.
Она так вся светилась счастьем, умиротворённостью, что Степан остро позавидовал ей. Почему не он дал счастье этой женщине, почему не он сделал добро кому-нибудь. Он оглянулся на весь свой жизненный путь — нет, никому никогда не сделал он добра, никого не приветил, думал только о себе, о своих чувствах, о своих горестях, никогда ни о ком другом. И это чувство собственной неполноценности вдруг завладело им целиком. И он поспешил уйти, не в силах смотреть на эту счастливую женщину, живущую для кого-то, кто нуждается в ней. Видно, Ксения знала, что надобно этой женщине.
Поздним синим сумеречным вечером возвращался Степан домой. Уже зажглись кое-где первые костры на улицах, потянулся к ним бездомный люд, зашумели, захлопали дверями притоны разврата и буйства — кабаки, пустели кривые улицы и переулки.
Из-за угла прямо на Степана вывернулись трое дюжих мужиков в надвинутых на самые глаза шапках-треухах, в овчинных тулупах и валяных сапогах.
— Скидай, боярин, тулупчик, — глухо сказал один из них. В громадной тёмной от грязи руке его блеснул нож.
«Вот и всё, — радостно подумал Степан. — Значит, так мне и надо: прожить жизнь пустую, ненужную, умереть под ножом вора и разбойника».
— Убивайте, — спокойно остановился он. — Мне всё равно жить незачем.
И такими ненужными показались вдруг ему все его хлопоты, все его повседневные заботы, думы о пропитании, о доме. Всё отступило, всё стало ненужным, словно сон ему приснился такой, туманный и смутный, — вся его жизнь.
Он двинулся прямо на нож.
— Убивайте, — тихо и властно произнёс он, — ну что стали, разинув рты...
— Давай, давай, скидывай, — неуверенно произнёс один из грабителей.
— Скидывать не буду, а под нож пойду, — громко сказал Степан, спокойно и радостно.
— Ну его к бесу, какой-то...
Грабители обошли его потихоньку, нож исчез в широчайшем рукаве. Пройдя несколько шагов, грабители оглянулись и пустились наутёк.
— И тут незадача, — рассмеялся Степан. — Не даёт мне Бог смерти, значит, пора не пришла.
Он вернулся домой, всё время раздумывая про встречу с ворами и громко смеясь про себя. Задумал под нож пойти, все свои грехи сбросить, да не вышло. Знать, что-то другое надобно...
Утром он снова вышел излому, уже привычно пошёл наугад по улицам, от церкви к церкви, расспрашивая нищих и калек об юродивой. Никто не знал, где она, никто давно её не видел.
К вечеру он напал на её след. Собравшаяся на паперти кучка нищих возбуждённо обсуждала какое-то событие. Он подошёл поближе и прислушался. Нищие подозрительно глядели на него и молча, понуро расходились. Он не мог понять, в чём дело. И когда кто-то привычно загнусавил своё «Христа ради!» и протянул тощую, тёмную от копоти и грязи руку, он осознал, что не в силах слиться с этой толпой, что он всё ещё не признает их за людей, что ему чуждо это отброшенное на самое дно общество. Вероятно, было это на его лице. Тогда он прямо подошёл к самому грязному на вид старику и спросил:
— Я ищу юродивую, помогите...
Старик поднял на него слезящиеся глаза и увидел в лице Степана такую муку, что поставила их на одну ступень.
— Говорят, батюшка, видели, как её в крепость вели…
— В крепость? — Степан не поверил своим ушам. Её, Ксению, кроткую, юродивую, никогда никого не обидевшую. — За что?
Другие нищие, окружив Степана, тоже стали толковать ему, что в городе носятся такие слухи, будто царь приказал посадить её в крепость, и вот не выйдет ли и для них такой приказ — арестовать да и посадить. Впрочем, лицемерно прибавляли они, там хоть тепло и кормят...
Степан побежал к Петропавловской крепости. Как могли её арестовать, нет, такого быть не может, нищие ошиблись, не могли её взять...
Опрометью проскочил он длинный деревянный мост через Неву. Блеснул в синем сумраке золотой шпиль крепости, пахнуло с реки знобящим сырым ветром. Он поёжился в своём тулупчике, поглубже натянул треух. Пожалуй, в таком виде его ещё и не пустят в крепость.