Дядька Монасея так близко подвёл жеребца, что пришпиленный к седлу алый княжеский плащ, встрепенувшись под шаловливым ветром, концом провёл по лицу Олега Ивановича. Тот отвёл взгляд от спешащих к Итилю льдин.
— Что, дядька Монасея, скажешь?
— Не простудились бы, княже, ветер-то тёпл, да щекотлив.
— Ничего, — а мурмолку[61] надел: Монасея просиял — послушался...
Князь повернулся, пошёл широким скорым шагом к людям, сидевшим на кирпичных развалинах бывшего Успенского собора, разбитого тяжёлыми осадными орудиями Батыя, и стучавшим по длинным зубилам большими молотками. Мастера откалывали от стен большие куски и переносили на носилках к самому берегу Оки: зимой возили их на санях к Старице, теперь, когда сойдёт с Оки лёд, будут грузить на лодки.
— Что, Игнатий, бруски-то эти, пожалуй, покрепче московского белого камня? А?
— Покрепче, княже, — искренне сказал мастер, чернявый, широкоплечий, узкий в талии, не кто иной, как дружинник великого московского князя Дмитрия Ивановича. — Да вот посмотри, Олег Иванович, что Карп с Василием Жилой откололи, — и подал рязанскому князю искусно вылепленный из белой глины карниз. — Тут про какого-то Якова написано.
Олег Иванович взял карниз, повертел в руках и прочитал: «Яков творил».
— А ты что, грамоте разумеешь? — спросил князь Игнатия.
— Немного. Ещё в малолетстве церковному старосте прислуживал, он меня и обучил, — нашёлся Стырь, — А кто этот Яков, княже?
Олег Иванович взглянул в лицо Игнатия, и ему вдруг показалось, что он видел ранее, ещё до встречи зимой, это лицо, глаза, губы, твёрдые в доброй усмешке. И плечи и рост... Вот рост, хоть прямо к себе в дружину бери, и не молоток с зубилом ему бы в руки, а сулицу с мечом...
«Ну ладно, как-нибудь вспомню, где ранее видел», — про себя сказал и начал рассказывать:
— Согласен был бы я, браты мои, во времена своего великого предка Олега Святославовича, достойного сына Руси, который Рязань зачал, едучи ратью в Хазарию, простым мастеровым служить, чтоб хоть краем глаза взглянуть на красавицу столицу княжества нашего. Подивился бы лёгким купеческим стругам под белыми парусами, что плыли сюда из Византии, Хорезма, Багдада. Какие торги шли на правом берегу Оки! И разве сравнишь с нынешними в Переяславле, где купишь лишь глиняные горшки да железные ножи или топоры. А если бы в стругах купеческих самому оказаться, то, подплывая к Рязани, увидел бы сразу детинец на высоком холме, в стенах которого могли разместиться с полдюжины таких городов, как нынешняя Москва. И слепило бы глаза позолотой сияние куполов Успенского, Спасского и Борисо-Глебского соборов, а кровли их медные, красивого зелёного цвета, а по сводам свинцовые; снаружи все затёрты тонким слоем извёстки желтовато-розового цвета, на которой были расписаны белой краской швы. И два собора, Успенский и Борисо-Глебский, украшенные к тому же колоннами и дверьми железными с золотой наводкой по чёрному лаку, были построены зодчим Яковом.
Глядя на восторженное лицо Олега Ивановича, Игнатий подумал: «Да, такого человека нельзя не уважать за его преданность своей земле, отчему дому... И прав Дмитрий Иванович, когда однажды сказал при разговоре с Боброком: «Олег Иванович, конечно, не тверской Михаил Александрович, который спит и видит себя великим князем московским, призывая на меня то Орду, то литовцев, а рязанец никогда не домогался чужого, но и своего никому и ни за что не хотел уступать: моё, а не наше, своя земля, а не вся Русь. Вот как он думает. И этим опасен, ибо, чтобы это своё было всегда при нём, чёрту душу продаст... Смотри, как любят его рязанцы, они за него хоть в огонь, хоть в воду». И вправду: поглядеть вон на стремянного — старик, а сколько в глазах уважения, любви и преданности...»
Олег Иванович обошёл кирпичные бруски, а сегодня их было насечено и напилено достаточно, приказал мастеровых угостить вином, снял с седла плащ, сел на каракового и, сделав жест рукой, чтобы за ним не следовал никто, пришпорил коня. Рослый жеребец наддал так, что ветром чуть не содрало алый плащ князя.
Разговор с мастеровым о былом величии Рязани взволновал князя, будоражил весенний запах оттаивающей земли. Из-под копыт коня с чавканьем летели комья. Олег Иванович остановил лошадь лишь тогда, когда кончилась грязь и с высокого бугра правого берега Оки стала видна накатанная санями, взопревшая дорога, уходящая в сосновый бор к реке Старице, на берегу которой по его велению через несколько лет будет заложена настоящая каменная крепость. Его, Олега Ивановича, крепость, под названием Солотчинский монастырь, который один, считай, уцелеет из каменных рязанских построек четырнадцатого века и донесёт через века до потомков имя своего создателя.
Олег Иванович снова снял мурмолку, подставил голову под ветерок и полной грудью вдохнул весенний воздух. По дороге на Солотчу брёл какой-то человек, и вдруг Олегу Ивановичу отчётливо представилась зелень, пахнущая ягодой поляна, склонённые над ней дубовые листья с крупными прожилками, как тыльные стороны ладоней мастеров, изрезанные венами, тёплые целебные воды реки Старицы, после которых приятно зудели старые и новые раны на теле, и было хорошо лежать на песке, положив на колени жены Ефросиньи голову лицом вверх, и думать о том, как глубоко небо!..
Когда же это было? Два года назад. А прошла, кажется, вечность. Он тогда был по-настоящему счастлив.
Два года назад, весь утыканный стрелами, оторвавшись от погони, своей рукой зарубив двух ордынцев, Олег Иванович с дружиной скрылся, как не раз бывало, в мещёрских непроходимых болотах — мшарах, где его ожидал весь великокняжеский двор. Лечила его знахарка по прозвищу Бубья. Плохо заживали раны, видимо, некоторые стрелы были отравленными... Вот и посоветовала Бубья княгине Ефросинье свозить мужа на высокую гору, да на такую, чтоб стояла она в слиянии двух рек. А если оборотиться лицом к водным гладям, за спиной должен очутиться сосновый бор, без кустарников, насквозь проглядываемый... И сказала ещё Бубья: «Если ты, мать-княгиня, была ему, Олегу Ивановичу, непорочна в замужестве, рано поутру взойди на эту гору, поклонись солнцу трижды и, как только лучи сосновый бор проткнут насквозь, сними с себя золототканый сарафан да походи в одной рубашке по высокой траве. Как промокнет она росой, выжми её на раны своего мужа...»
Позвала Ефросинья верного дядьку Монасея и велела найти такую гору. Забрав с собой служилых людей, отправился дядька на поиски. Через неделю приехал и сказал княгине:
— Мать-княгиня Ефросинья, нашёл эту гору. И стоит она в слиянии двух рек: Солотчи и старицы Оки.
В самую утреннюю тишь, когда ещё птицы не проснулись, когда травы набухли тяжёлой росой, привезла Ефросинья Олега Ивановича и сделала всё так, как велела знахарка.
Потом положила голову мужа к себе на колени. Тут очнулся Олег Иванович и улыбнулся жене, потянулся своими губами к губам верной Ефросиньи... А она гладила его поседевшие волосы, и слёзы стояли у неё в глазах. Кого жалела?! Рязанцев многострадальных?.. Иль многострадального мужа-князя?.. И верила ли в его исцеление?.. Наверное, верила!
Точно — поправился Олег Иванович. И на том месте, где исцелился от ран, задумал поставить монастырь каменный. Да не в чудо поверил князь, а увидел, какое военное значение может иметь здесь монастырь с крепкими высокими стенами, являясь одновременно и крепостью, и воротами в мещёрские непроходимые леса да непролазные топи.
Олег Иванович очнулся от дум и приподнял голову, услышав конский галопный топот. Во всаднике с широко развевающимся тёмным плащом он узнал своего воеводу Епифана Кореева. Тот на полном скаку соскочил с лошади возле князя и упал на колени:
— Олег Иванович, ордынские послы приехали! — выдохнул.
— Будь они неладны, ироды, — невольно вырвалось у рязанского князя.
Где-то там, в глубине сознания, теплилась надежда, что пошлёт в Рязань своих людей великий московский князь, пусть и находятся они в разладе, но должен же Дмитрий Иванович смирить в такой ответственный для Руси час свою гордыню, тем более что его вина перед рязанским князем очевидна: обещал же отдать назад Лопасню, исконную крепость рязанскую, построенную ещё отцом Олега Ивановича, да обещание это так и осталось пустым звуком...