Бренк откинул ещё больше полог юрты и прицелился из лука в приближающуюся костистую голову вожака. Лошади уже не фыркали и не топтались на месте, а с выпученными от страха глазами молча грызли друг друга, роняя на снег кровавую пену.
Молодой дружинник делал руками отчаянные попытки обратить внимание великого князя на молчаливо ползущую стаю, находящуюся у него за спиной. Дмитрий Иванович лишь кивнул головой, проявляя при этом огромную выдержку, не замечая, казалось, странного поведения волков.
Вожак находился уже так близко, что Бренк видел его подрагивающую на белых клыках верхнюю губу, но спустить с тетивы стрелу не мог: он понимал, что волки сразу же набросятся на великого князя и дружинники не успеют отбить его. К тому же каменное спокойствие Дмитрия Ивановича завораживало: вспомнилось на миг его такое же лицо на берегу Вожи, когда стоял он против ордынской рати, хладнокровно ожидая действий Бегича. И не выдержал эмир, как лобастый волк не выдержал этого хладнокровия, стронулся с места и, переправившись через реку, встретил непоколебимый строй русских...
Дмитрий Иванович медленно нагнулся к огню, поджигая смолистую лапу, и в ту секунду, когда вожак готов был прыгнуть на его спину, резко выпрямился и, словно перелетев по воздуху, очутился рядом с оторопевшим зверем и ткнул горящую лапу в его морду... Тот взвыл от дикой боли, шлёпнулся о наст, перекатился через голову, задевая обожжённым кончиком носа о снег, и, поджав хвост, бросился к лесу.
Великий князь выдернул из костра другую горящую лапу и ринулся с нею на других волков, но те, оставшись без вожака, и не думали нападать. Они тут же бросились врассыпную, и вскоре их не стало слышно.
— Теперь не сунутся, — сказал Дмитрий Иванович, поднял иноческую одежду и, волоча её по снегу, подошёл к юрте.
Бренк молча, в приливе братской нежности, обнял великого князя и, уступив ему своё место, вылез наружу, чувствуя облегчение, встал у костра поддерживать огонь...
Рано утром, лишь проступил меж деревьев светлый туманец, Дмитрий Иванович разбудил Пересвета. С помощью Бренка, только что сменившегося с костровой вахты, запрягли в сани тройку лошадей, и, захватив с собой двух рослых дружинников, князь Дмитрий с Пересветом поехали искать ордынские перелазы.
Вернулись к обеду, но втроём и без одной лошади. Видя недоумённый взгляд Михаила Андреевича, Дмитрий Иванович сказал:
— Отправил дружинника на сторо́жу к Попову с чертежом, на котором указал перелазы ордынцев. И приказал начальнику сторожи собрать по весне смердов и закрыть их на замок: пусть копают рвы, наполняют водой, делают древесные заломы, насыпают валы и набивают острых кольев... Перелазы эти, я думаю, ещё Бату-ханом проделаны: дубовые настилы почти сгнили совсем, но их новыми заменить недолго, были бы пути через топи известны. А они ордынцам известны... Здесь, на поле Рясском... Да, вот ещё что, Михайло Андреевич... У Мураевни мы интересные следы обнаружили: медвежий и человечий.
Рядышком идут. И судя по тому, как их снежком присыпало, следы эти одновременно сделаны... Поехали мы по этим следам, и что же ты думаешь?! — к нашей стоянке так и выехали...
— Да ну?! Значит, медведь и человек возле нас были... А мы того не знали... Может, сергач-медвежатник проходил. Так что же тогда, завидя нас, не подошёл к костру, не погрелся?.. А далее-то куда следы ведут?
— Обратно в Мураевню.
— Странно. Медвежатник бы мимо прошёл...
— Я вот тоже думаю: странно... А то, что он близко был от стоянки, а мы этого не ведали, — плохо! В следующий раз накажу за ротозейство! Вели теперь дозоры и днём нести...
Через три дня прискакал Яков на взмыленной лошади и коротко доложил:
— Великий князь, Игнатий Стырь велел передать, чтоб ты возвращался в Москву Доном... Проведал он наперво, будто есть у Мамая намерение идти в Москву по Дону... Значит, и ту дорогу предусмотреть надобно, не токмо первую — по Волге и по Оке... Кланяется он тебе, Дмитрий Иванович, и всем остальным, а по весне, как возвратится в Москву, всё сам обскажет, а пока будет он в Рязани плотничать с Карпом Олексиным и ждать доподлинных вестей о действиях Мамая и Олега...
— Добре, Яков Романович, добре... — похвалил князь и потрепал по шее молодца. Пересвет искренне порадовался за сына своего товарища Романа Осляби, в иноческом сане наречённого отцом Родионом.
Утром смотреть поле взяли и Якова, Бренк, заинтересовавшийся медвежьими и человечьими следами, поехал тоже...
18. ГИБЕЛЬ ЕФИМА ДУБКА
Ефим Дубок — а это был он со своим медведем — проснулся от страшного холода: зверя, с которым он спал, подвалившись к тёплому мохнатому брюху, рядом не было. Ефим выбрался из землянки, чтобы посмотреть, куда он подевался.
Жгучий мороз сразу обелил инеем его рыжие, длинные, спутанные волосы, которыми густо заросли голова и всё лицо. С глазами, колюче глядевшими из глубины этих зарослей, в порванной шкуре шерстью наружу, он сам был похож сейчас на дикого зверя.
Сглотнув слюну, Дубок поправил на боку колчан со стрелами и направился по медвежьему свежему следу, который повёл его на край леса, к дорожной колее, проложенной ещё вчера какими-то монахами.
Пройдя с сотню шагов, Ефим увидел своего медведя, лежащего на снегу за кустами сбоку колеи. Заслышав хруст наста, зверь повернул голову, и в глазах его Дубок прочитал откровенную ненависть. То, что медведь голоден, понятно, и то, что ушёл он на рассвете из землянки, тоже понятно, — вчера ещё почуяв лошадей, он вышел на охоту. Непонятна была только Ефиму эта откровенная звериная злоба на него, его поводыря и благодетеля.
Правда, в последнее время редко удавалось им наесться досыта — промышляли пляской в селениях, но люди обнищали до того, что кроме куска чёрствого хлеба ничего больше не подавали. Неделю назад Дубок свалил сохатого, но мясо уже закончилось.
...Теперь Ефим уже не чувствовал более угрызения совести, как тогда, после гибели дочери Булата Прощены и русского атамана Косы.
Тогда, очнувшись от забытья, он стал ждать скопу, и мерещился ему шум её больших крыл, как спасение его заблудшей души: почему-то эта кровожадная птица представилась ему средоточием всех зол и несчастий, и если он убьёт её, думал Ефим, то снимет с себя непомерный груз грехов и уйдёт в монастырь.
Но скопы он не дождался, только проголодался сильно и, сколько бы ни искал чего-нибудь, чтобы утолить голод, ничего не нашёл и, сильно уставший от душевных мук, снова повалился на землю. Тут он услышал заунывное пение. «Не поёт ли это загубленная душа Прощены?..» От этой мысли Ефим содрогнулся.
Но мужским голосом женская душа петь не может...
Ефим поднялся тогда, взял в руки лук со стрелами и схоронился за дерево. Пение всё ближе и ближе... Ефим выглянул и увидел человека верхом на медведе. Через плечо необычного всадника висела сумка. Эта сумка сразу заворожила голодного Дубка. Ему бы попросить человека поделиться едою, и тот, может быть, и поделился бы, но Ефим вдруг испугался этого человека верхом на медведе, а вдруг смекнёт, кто навёл на Косу ордынцев, и поступит с Дубком как с предателем: убить сумеет вряд ли, в единоборстве Ефима Дубка ещё никто не побеждал, но не мог бывший каменотёс выдержать сейчас от своего же русского человека укоризненного взгляда, — да и вспомнил разбойную заповедь, что в этом мире добровольно никто ни с кем не поделится своим, а надо отнять его силой... Натянул тетиву, и человек с сумкой свалился с медведя замертво.
Медведь обнюхал своего наездника и как ни в чём не бывало отошёл в сторону. Ефим вытащил из сумки хлеб, мясо, наелся сам, покормил медведя, схоронил сержатника возле дуба, на котором обитала кровожадная птица скопа, и, поглядев на руки, почерневшие от грязи и крови, усмехнулся своим мыслям уйти в монастырь, сел на лесного зверя, приручённого возить человека, и поехал искать ватажников Булата...