О ком еще я не упомянул? — Даниэль Бах по-прежнему бродит по городу или сидит перед Рафаэлем, своим сыном, который по-прежнему лежит в кровати и видит весь мир в своих снах. А когда им нечего есть, они питают себя надеждой, что дети, которым Сара-Перл вот-вот поможет родиться, скоро вырастут, начнут строить себе дома и захотят купить у Даниэля бревна для строительства и дрова для отопления.
Что еще? Каждый день я получаю письма из Шибуша. Маленькая Ципора, младшая дочь рабби Хаима, мир его памяти, выздоровела, и ноги ее теперь в порядке. Но что пользы от ног тому, кому некуда идти? Все то время, что ее отец был жив, она ходила к нему и возвращалась от него, а теперь, когда он умер, ей некуда ходить, и вот она сидит в доме своей сестры Ханы, и они обе плачут о Цви, которого вернули из Страны Израиля. А в промежутках между слезами ждут милости от Небес.
Весь Шибуш ждет милости от Небес, каждый человек по-своему, потому что заработать на жизнь трудно и людям не хватает на пропитание, а если человек и заработает один злотый, то немедленно появляется правительство и половину забирает себе в виде налогов, а другую половину — в виде поборов. Правда, Антоны и Цвирны при этом богатеют, но я сомневаюсь, что в этом есть какое-то утешение.
Есть в Шибуше и другие люди, с которыми этот человек общался, однако не пишет сейчас о них, — как, например, Реувен, Леви, Шимон и Иегуда, или портной и его жена, или тот старик слесарь, который сделал ему второй ключ для Дома учения, или ребята из «Гордонии» и другие молодые люди Шибуша. Но Завет заключен для Страны Израиля, и поэтому тот, кто не восходит в нее, в конце концов забывается и предается забвению, а каждый, кто удостоился ее, будет запомнен и записан, ибо сказано в книге Исаии: «Все вписанные в книгу для житья в Иерусалиме»[288].
Так что остается лишь поглядеть, что же нашел тот, кто удостоился жить в Иерусалиме, и что он сделал в Стране Израиля, — но, с другой стороны, поскольку он уже осел в Стране и стал не чем иным, как крохотной крупицей ее земли, то стоит ли ему заниматься судьбой этой одной крупицы, в то время как перед ним простирается вся Страна?
Поэтому закончим на этом историю путника, зашедшего переночевать, и завершим на этом рассказ о его деяниях в родном городе.
От переводчиков
Шаткий мостик надежды
Профессор Нитца Бен-Дов начинает свою книгу «Искусство иносказания у Агнона» воспоминанием детства: она видит своего отца, который сидит в кресле, погрузившись в чтение какой-то книги, и восхищенно бормочет про себя: «Но он же гений… Он же просто гений…»
Книга эта, продолжает она, была агноновской, а дело происходило задолго до того, как критики и литературоведы официально возвели Агнона в гении и изучение его книг стало разновидностью литературоведческой индустрии. Но Нитца Бен-Дов разъясняет: ее отец почувствовал в Агноне гения без всяких разъяснений со стороны по той простой причине, что сам был одним из тех «идеальных» читателей, о которых другой агноновед, Гершон Шакед, сказал позже, что таким читателем Агнона может быть лишь человек, который вырос в традициях еврейской священной литературы, то есть Торы и Талмуда.
Действительно, отец Нитцы Бен-Дов, старый Дов Фрухтман, в свое время был учителем Торы, а значит, человеком, органически и глубоко погруженным в мир еврейской религиозной мудрости. Думается, однако, что не только это было причиной его восхищения Агноном. Он был к тому же и преподавателем иврита и потому тонко знал и буквально «кончиками пальцев» чувствовал нюансы этого языка. А писатель Шмуэль-Йосеф Агнон, как единодушно отмечают его исследователи, не просто мастерски владел этим языком; он его воистину — и в одиночку — перевоплотил, создав неповторимый языковой сплав иврита обыденного и священного, архаичного и современного и притом пропитанного и насыщенного бесчисленными аллюзиями и коннотациями Торы, Талмуда, хасидских легенд и каббалистических трактатов. В результате о тексте Агнона можно сказать то же, что Эллиот когда-то сказал о Данте: «Объяснение каждой его терцины требует большого абзаца, а расшифровка аллюзий в ней — целой страницы комментариев». Выразительным доказательством этого может служить перевод А. Ковельманом агноновского рассказа «Древности» о расселении евреев в Польше: в этом крохотном рассказике 291 слово, которые потребовали от ученого переводчика 23 комментариев общим объемом в 330 слов! И это неудивительно: Агнон пишет на языке, каждое слово которого, как сказал когда-то выдающийся исследователь еврейской мистики и каббалы Гершом Шолем, «доверху переполнено специфическими смыслами, и Господь не может молчать в этих словах, которыми Он Сам говорил когда-то». И у Агнона эти слова действительно взрываются и извергают свои древние и средневековые смыслы в его тексты. Не случайно многие американские агноноведы по сей день твердят, что этого писателя невозможно понять и оценить иначе как в оригинале. Замечательную иллюстрацию этой языковой исключительности Агнона нашел некогда один из его переводчиков Израиль Шамир, сравнивший его с вымышленным героем Борхеса Менаром, который-де написал «Дон Кихота», как это сделал бы современный писатель, не заменив при этом ни единого слова. Вот так же и Агнон, — писал Шамир, — эта человек нашего времени, пишущий современную книгу языком, которым мог бы ее, и притом слово в слово, написать средневековый еврейский автор. (Думается, однако, что с той же точностью об Агноне можно сказать и обратное: зачастую он кажется средневековым автором, который задался целью на своем архаичном языке написать, слово в слово, современный роман, который могли бы написать Фолкнер, Кафка или Томас Манн.)
Как бы то ни было, понятно, что преподаватель Торы и иврита Фрухтман лучше многих других был подготовлен, чтобы понять и по достоинству оценить языковые богатства агноновской прозы. А к тому же, напомним, он был еще и уроженцем той австро-венгерской Галиции (ныне Юго-Западной Украины), в одном из городков которой вырос и Агнон, — тех городков, где веками жили вперемешку евреи, немцы, поляки и украинцы (последние больше в селах и деревнях), где еще и перед Первой мировой войной вовсю звучала еврейская речь, гроздьями росли еврейские синагоги и Дома учения, где с детства учили Тору, а потом и Талмуд, и многие приобщались к хасидизму, замешанному на каббале, или к сионизму, замешанному на мессианстве, где, короче, царили устоявшийся еврейский быт и еврейская, основанная на Торе и Талмуде культура, слегка затронутые веяниями XIX–XX веков. Кто же еще, как не Фрухтман, этот воистину «идеальный читатель», мог так смаковать каждую страницу, узнавая знакомую ему жизнь и знакомых ему людей и восхищаясь тем, с каким реалистическим мастерством и психологической глубиной они воссозданы автором?!
Мы можем насладиться рассказом Нитцы Бен-Дов, но он оставляет неприятную занозу: если, как сказано выше, воссоздать язык Агнона невозможно, а гениальность его описаний еврейского мира может смаковать лишь знающий этот мир «идеальный читатель», что тогда могут дать переводы Агнона читателю неидеальному? А ведь именно таков русскоязычный читатель в России да зачастую и в Израиле тоже.
К счастью, ответ на этот вопрос так же очевиден, как сам вопрос: такой читатель может открыть для себя в переводах Агнона то, что в его творчестве общечеловечно. Конечно, Шмуэль-Йосеф Агнон, книгу которого вы сейчас прочли, — прежде всего выдающийся, даже самый выдающийся еврейский писатель XX века. Об этом говорят упомянутые выше десятки книг и сотни статей, посвященных его жизни и творчеству; это удостоверено шведской Академией наук, присудившей ему Нобелевскую премию по литературе. Но в конце концов, эту премию ему дали не за непереводимые достоинства его языка или богатство его библейских аллюзий. Ему дали ее за то, что делает писателя «выдающимся» для всех читателей, независимо от их национальной или культурной принадлежности, — за важность и глубину поднимаемых им общечеловеческих проблем. Без этого «для всех» нет ни премий, ни подлинно большого писателя.