Кстати, а что стало с Блюмой Нахт? То, что произошло с этой девушкой, заслуживает отдельной книги. Один Господь знает, когда мы ее напишем. Так что вернемся пока к нашим делам.
Эх, я уже тысячу раз, наверно, говорил: «Вернемся к нашим делам» — и все никак не возвращался. Каждый раз отвлекался от своей персоны и теперь уже не знаю, какие дела «наши», а какие не «наши». Начал с путника, зашедшего переночевать, и с ключа от Дома учения, а потом оставил этого путника в этом Доме, а сам занялся разными другими людьми. Но будем надеяться, что завтра все пойдет иначе. Пусть Шуцлинги идут своим путем, а мы будем учить очередную страницу Гемары, и, если Господь поспособствует, будем учить с комментариями.
Глава пятьдесят пятая
Лица мира
Помолившись с восходом солнца, я вышел в залу. Крулька увидела меня и поторопилась с завтраком. Я возблагодарил Господа, что Он поднял меня с рассветом и я смогу пораньше отправиться в Дом учения, — уж слишком долго разные дела отвлекали меня от Торы. Но тут опять появился Шуцлинг — зашел попрощаться со мной. На самом деле он уже попрощался со мной накануне, но из дружеской симпатии зашел проститься еще раз, перед самым отъездом.
Все его имущество было с ним, завернутое в старую газету и перевязанное шнурком, — узелок на узелке. Большими делами он не ворочает, и лекарства, которые он показывает своим клиентам, много места не занимают, а у такой связки, если угодно, есть свои преимущества — она хоть с трудом развязывается, но и с трудом завязывается, а тем временем клиент, глядишь, устанет от ваших уговоров и противу собственной воли закажет вам какой-нибудь товар.
Я пошел с Шуцлингом — он на вокзал, я — в Дом учения. Когда мы дошли до развилки, я решил пройти с ним еще несколько шагов. Эти несколько шагов породили еще несколько шагов, а те — еще несколько. Короче, не буду тянуть: мы с ним дошли до вокзала, и я решил подождать, пока придет поезд и он уедет.
На платформу вышел Резинович, поклонился мне и весело улыбнулся Шуцлингу. А тот — ему. Оказывается, у них был такой случай — Шуцлинг ехал как-то с другим торговым агентом, своим товарищем, в Шибуш, и у них обоих были проездные билеты на целый год, и они шутки ради поменялись этими билетами. Пришел контролер с проверкой, взял билет Шуцлинга и увидел на нем фотографию другого человека. Он спрятал этот билет в карман и пригрозил, что отдаст его Резиновичу. Потом взял билет шуцлинговского товарища и решил, что он тоже принадлежит кому-то другому, потому что и на нем увидел чужую фотографию. Когда поезд прибыл в Шибуш, он привел их обоих к Резиновичу и вручил тому их билеты. Резинович увидел фотографии, увидел перед собой их хозяев и никак не мог понять, чего хочет контролер. Тогда они рассказали ему всю историю, и потом долго смеялись все вместе.
Прибыл поезд. Шуцлинг еще раз попрощался со мной и поднялся в вагон. Но и это прощание не было последним. Не дождавшись, пока поезд тронется, он спрыгнул с подножки и воскликнул: «Куда спешить?! Поезд ходит два раза в день, а хорошего друга каждый день не встретишь!»
Душа не позволила мне бросить его и пойти по своим делам. Впрочем, если бы я даже и попробовал уйти, он бы меня не бросил. В результате мы еще раз прошлись по всем тем местам, где были в субботу, и поговорили обо всем том, о чем говорили тогда, и, возможно, даже добавили что-то к уже сказанному, а может, и ничего не добавили, но тем временем настал обеденный час, и я сказал ему, этому Шуцлингу: «А теперь мы пойдем в гостиницу обедать».
«Что это тебе пришло в голову, господин хороший? — удивился Шуцлинг. — Да моя бабуся меня съест, если узнает, что я не уехал, а пошел с тобой в гостиницу. Лучше пойдем к ней и положим мои вещи, а потом будем гулять весь оставшийся день и всю предстоящую ночь».
Его старшая сестра Гинендл, которую он называет своей бабусей, — худая высокая старуха лет семидесяти с лишним, суровая и педантичная женщина. С ним, с моим Шуцлингом, она обращается не так, как обычно сестра с братом, а как мать с сыном, потому что выкормила и вырастила его у себя на коленях. Дело в том, что его родная мать, третья по счету жена его отца, вела себя в доме как балованная девочка-любимица, иной раз и сына покормить не находила времени. А Гинендл в те же дни тоже родила сына, и он жил с ней. Однажды они с мачехой даже перепутали своих детей. И вот, когда мачеха родила второго, Гинендл забрала ее ребенка к себе и стала ему вместо матери, так что он поначалу так и называл ее мамой, но потом узнал, кто его настоящая мать, и тогда стал звать Гинендл бабусей, потому что называть ее сестрой у него язык не поворачивался, сестра всегда моложе матери, а называть ее, как раньше, матерью тоже было невозможно — ведь у него была настоящая мать. Вот он и придумал называть ее бабусей.
Гинендл с радостью встретила своего младшего брата и меня тоже приняла радушно — во-первых, потому, что я его друг, а во-вторых, из симпатии к моей семье. Хотя сам я был ей не очень по душе. Еще в мои детские годы она предсказывала, что от меня проку не будет, потому что, когда мама давала мне деньги на бублики, я покупал на них книги.
Теперь она глянула на меня и сказала: «Ну, скажи, дорогой, эти твои книги оказались лучше отцовских бубликов? Что-то не верится мне, что ты поумнел от этих книг. То, что рассказывают о тебе в городе, не говорит о большом уме. И в Израиле, я думаю, ты тоже не очень-то ума набрался. Или я ошибаюсь? Судя по одежде, ты человек не бедный. Хотя скажу тебе, дорогой, мне доводилось видеть богачей в рваной одежде и нищих в богатых нарядах. Расскажи мне, чем тебя кормят в этой гостинице? Тебе подают настоящую еду или кормят Книгой Исхода? Ведь твоя хозяйка, эта госпожа Зоммер, да простит мне Господь мои слова, наверняка такая же обманщица, как ее отец, который когда-то обманул бедного студента — обещал сделать его доктором, а кем сделал? Мужем своей дочери, вот кем. Но эта их женщина, Как ее — Крулька? — вот она хорошая еврейка, хоть и христианка. Напомни мне, Арон, я велю ей присматривать за ним. Не ради него, нет — ради его матери-праведницы, мир ей. Сколько лет прошло, как она ушла в лучший мир? Ой, дорогой мой, годы промчались, как будто их черт унес. А сейчас сядь и не мешай мне — я пойду приготовить вам обед».
Я сказал: «Не затрудняйтесь, Гинендл, ведь мы с Ароном хотим пообедать в моей гостинице».
Она посмотрела на меня сурово: «Мы, Шуцлинги, — не какие-то там проходимцы, которые облизывают миски в ночлежках! Арон мой сын, у него есть свой дом, и он может обедать как хозяин дома. Я и там, в Никольсбурге, показала этим австриякам, что такое хозяйка дома. Даже тот доктор, чтобы черти зажгли ад для него, и тот спасовал передо мной и позволил мне вести себя там как хозяйке. А когда я зажгла свечи в честь субботы и он пришел и сделал мне замечание, я стояла спокойно, как в собственном доме, а после того как помолилась за себя и своих близких, подняла глаза к небу и возвысила голос, чтобы этот доктор услышал, и помолилась также за него, чтобы он умер поскорей и не своей смертью, вместе со всеми прочими врагами Сиона. Да, дорогой, в этом мире мы не получаем большого удовольствия, но тот, у кого есть мозги в голове, может добыть себе на стороне немного отрады для души. Если бы ты увидел его в тот момент, ты бы поцеловал себе пальцы от радости. А теперь я пойду и приготовлю тебе еду, достойную сына твоей матери. Я слышала, что ты не ешь мяса? Если бы я подала тебе мяса, уж ты бы его съел, но что делать — во всем городе нет ни кусочка мяса. Скажи, дорогой, если ты не ешь мяса, что же ты делаешь со всеми теми червями, которые водятся в твоих книгах? Я-то думала, что ты их жаришь и ешь, а ты, оказывается, не ешь мяса. Хорошая история, жаль, что у меня нет времени немного посмеяться».
Пока она возилась на кухне, Шмуцлинг рассказал мне, что за история была у них в Никольсбурге: «В начале войны увидело австрийское правительство, что вся Галиция хлынула в Вену, и испугалось, что эти беженцы заполонят столицу, а потому приказало построить в Никольсбурге специальные бараки, окружить их вдоль забора, внутри, колючей проволокой и перевести большинство беженцев туда. Бараки эти состояли из комнатушек шириной и длиной по четыре локтя каждая, и в каждой такой клетушке по четыре кровати — две внизу, слева и справа, и две вверху, слева и справа. И в эти комнаты поселили всех беженцев, как женщин, так и мужчин, как родных, так и чужих друг другу. Еды никогда не было вдоволь, зато вокруг было полным-полно часовых с ружьями, и они стреляли в каждого, кто хотел убежать, и стреляли с удовольствием — ведь власти платили за беженцев подушно, а потому каждый сбежавший наносил этим надзирателям прямой ущерб. Так что когда человеку нужно было выйти по естественным надобностям, он должен был сначала попросить у надзирателя записку. И если надзиратель находился в хорошем настроении, он говорил: „Я тебя знаю, тебе вовсе не по этому делу нужно выйти, а затем, чтоб встретиться там с какой-нибудь бабенкой“. Он это и парням говорил, и девушкам тоже. Эти надзиратели были из учителей, получить такую доходную должность им было трудно, так что когда они наконец ее получали, то из кожи вон лезли, чтобы показать, что они ее заслуживают. А тот врач был туда назначен на случай, если кто заболеет. Парень из хорошей еврейской семьи, но когда случалось, человек заболевал, он на него кричал: „Ты обманщик, ты здоров!“, — а под конец, когда болезни стали шириться и косить всех подряд, и плохих, и хороших, он и сам заболел и умер. Лучше бы он, конечно, умер пораньше, но хорошо и так — меньше сумел добавить злодейств к своему послужному списку».