Глава сорок пятая
В доме у Кейсарихи
Много раз уже мне хотелось навестить Фрейду-Кейсариху, но, когда я вспоминал о ней, время оказывалось неподходящим, а когда время было подходящее, я о ней не вспоминал. Но вот в будние дни Песаха оба эти обстоятельства совпали, и я наконец отправился к ней.
Дом Фрейды стоял на Гимназической, неподалеку от Стрыпы. Война, разрушившая большие дома, обошла этот дом стороной, и он стоял, невредимый, как и тридцать — сорок лет назад, почти не изменившись, если не считать того, что изменили в нем многие годы. И так же, как он не изменился снаружи, не изменился он и внутри. Тот же пол, вымазанный желтой глиной, и мешок расстелен на полу, наподобие ковра, и большая печка стоит в углу, синяя с красным верхом. А рядом с печкой стоит Фрейдина кровать — она и тахта, и кухонный стол одновременно. Днем Фрейда месит на ней тесто и режет его на лапшу, а вечером снимает с нее доску и ложится. Лежит и не спит, потому что ночь — это время, когда многие люди лишаются сна, и она иногда лежит так всю ночь напролет, даже глаз не смыкая. Почему же ты не смыкаешь глаз, моя Фрейда? Ну, во-первых, она должна следить за своими слезами, чтобы они не испортили ее лицо. А во-вторых, она привыкла следить за тенями, которые отбрасывает в лунном свете ее мебель, — так ей чудится, будто она не одна в доме. Ведь с того дня, как ушел Элимелех, ее последний сыночек, она осталась одна-одинешенька, и ей хочется, чтобы ночью казалось, что в доме еще кто-то есть.
«Может быть, ты, дорогой мой, скажешь, что тени — это наши грехи, как говорят многие дети, но я тебе скажу, что грехи — это те тени, которые отбрасывают люди, а у мебели тени чистые, ведь вещи — существа добродушные, они не делают людям зла. Наоборот, мои вещи добры ко мне. Когда я им рассказываю о своих бедах, они не говорят мне: „Перестань болтать, старуха!“ Вот и ты, мой птенчик, такой же добродушный: я болтаю и болтаю, а ты стоишь и слушаешь. Это душа твоей матери переселилась в тебя. Она никогда не делала мне замечаний и всю жизнь слушала мою болтовню. Но как же это я говорю, что ее душа переселилась в тебя, ведь ее душа на том свете?! Я имела в виду не саму душу, сыночек, а ее добрые качества, ведь качества матери передаются ее детям, что плохие, что хорошие, правда? Вот я об этом и говорила, что к тебе перешли все хорошие качества твоей матери. Я так и сказала жене господина Зоммера, когда ты послал мне через нее картошку, мацу и немного жира. И то же самое я сейчас говорю тебе. Не суди меня, мой птенчик, что я повторяюсь, — из-за всех тех несчастий, которые на меня навалились, я все время боюсь, что забуду, что хотела сказать, вот и повторяюсь. А человек обязан воздать хвалу и благодарность за все, что ему дают и посылают, иначе он может забыть поблагодарить и Святого, благословен будь Он, за все то добро, которое Он нам ниспосылает. Потому что, когда Благословенный видит, что люди неблагодарны, Он отводит от них глаза. А когда Господь перестает, не дай Бог, следить за людьми, люди тут же затевают войну друг с другом. Я с самого начала этой войны говорила, что она случилась из-за тех неблагодарных, которые остались в нашем мире. Ты припомни, сколько добра сделал наш кайзер русским, когда они бежали от японцев, и он позволил им остановиться в нашей стране. А русский царь не только не поблагодарил его, но, наоборот, пошел на него войной. И какой был ему конец, русскому царю? Пусть бы такой конец был у всех врагов Израиля! И не говори мне, что наш кайзер тоже умер. Я ведь тебе сказала, что наш кайзер умер по совсем другой причине, потому что пришел конец его дням и годам. И еще потому, что евреи были в это время заняты и не успели попросить милосердия к нему.
Но давай поговорим сейчас о другом. Я вижу, ты смотришь на мое окно. Это я положила солому на крышу — задержать ветер, чтобы не врывался внутрь через дырки и щели. А эти бумажные розочки, которые я там поставила, они не против ветра, нет, я не ветер имела в виду, это просто украшение, окна всегда украшают цветами. Но ведь зима уже прошла, и наступили весенние дни, почему же я не убираю эту солому? Знаешь, в это время, когда меняется одно время на другое нельзя полагаться на весну. Сегодня она тебе улыбается, а завтра она тебя даже не узнает. Вот и приходится человеку думать, как ему поступить. Даже стать вроде бы политиком, если нужно. Хотя я сама не люблю политиков. Но сейчас я хочу тебе сказать, чтобы ты не сердился на меня, что я тебе не показала все сразу, я так обрадовалась, что ты пришел, что даже стул забыла тебе дать, так обрадовалась, что даже забыла сказать, как я рада. Вот сейчас я возьму стул и поставлю перед тобой, а ты сядешь, мой птенчик, и мы немножко поговорим, подожди».
Фрейда взяла стул, но, прежде чем предложить его мне, села на него сама, чтобы вытереть его подолом своего платья. Потом встала передо мной — сгорбленная, как всегда, — и приветливо посмотрела на меня. Каждая морщинка на ее лице так и светилась.
«Сейчас я принесу тебе пирожок, — сказала она. — Маленький такой пирожок, я сделала его из той картошки, которую ты мне прислал. Я его пропекла со всех сторон, как любят дети».
Она принесла жестяную коробку с маленькими коричневыми пирожками, которые издавали восхитительный запах — тот бесплотный, бестелесный запах, от которого, едва он достигает тебя, ты разом становишься другим. Если человек ушел в изгнание из отцовского дома и с того дня больше не видел таких пирожков, от их запаха к нему словно возвращается молодость, и он снова ощущает себя подле матери.
Я взял пирожок и спросил Фрейду: «Они ведь без жира сделаны?»
Фрейда сказала: «Неужели ты думаешь, что я всех обманываю и делаю свои пирожки без жира? Ведь ты же сам прислал мне горшочек жира».
Я сказал: «Я не ем мясное».
Фрейда удивилась: «Ой-ой-ой, мой птенчик, если ты не ешь мясо, что же ты ешь? Ведь ты молодой, тебе надо кости укреплять. Ты же знаешь, голубок мой, что, если человек не ест мясо, у него все кости портятся, а сам говоришь: „Я не ем мясо“. Наоборот, человек должен есть мясо, до тех пор есть, пока его губы устанут говорить: „Хватит“. Я помню, когда я служила у твоей матери, мир ей, и пришел ее дядя, брат ее отца, брат твоего деда, мир им, и твоя бабушка сделала на ужин молочные блюда, так он сказал, мир ему: „Такая еда никуда не годится. Если человек не ест мясо на ужин, как он может уснуть?“ А он, мир ему, был старый еврей и лишнего слова не говорил. И если он так сказал, значит, так и есть. И это точно так — ведь с того дня, как пришла война и не стало даже кусочка мяса поесть, люди потеряли сон. И ты не смотри, что я раньше говорила тебе другую причину, это просто потому, что я иногда не сплю по этой причине, а иногда по той, а бывает, что и по обеим вместе. Но ты ничего не ешь, и вот я думаю, чем же мне порадовать твое сердце. Может быть, тебе интересно посмотреть фотографию моего мужа, мир ему? Ты помнишь моего Эфраима-Йосла, когда он был уже старым, а на этой фотографии он еще молодой, он тогда служил в армии и поэтому одет в солдатскую форму. Посмотри на него, мой птенчик, разве он не похож на нашего кайзера?»
Я посмотрел на фотографию. Этого Эфраима-Йосла наши городские шутники называли Франц Иосиф, хотя они вовсе не были похожи. У кайзера лицо было изможденным, как у человека, пережившего много страданий, а у Эфраима-Йосла было лицо человека, которому принадлежит весь мир, потому что в тот момент он был свободен от жены и от забот о заработке. Рядом с ним, с двух сторон, висели фотографии четырех его сыновей, погибших на войне, — у всех в руках сабли, и все в солдатской форме. А где же фотография Элимелеха? Она ее спрятала за зеркалом, не стала вешать на стену, потому что, во-первых, нельзя вешать на стену портрет живого человека, а во-вторых, потому, что Элимелех не хотел видеть себя в солдатской форме. А повязка у него на голове, потому что его сфотографировали, когда он лежал в военном госпитале. А этот букет ему дала одна дама, которая пришла навестить раненых. «Эта госпожа, — сказала Фрейда, — у нее было доброе сердце, и, хотя ей сказали, что этот солдат еврей, она не забрала свой букет обратно, а, наоборот, дала ему вдобавок дюжину сигарет и сказала, что табачный дым лучше пушечного дыма, а уходя, протянула ему руку, как и всем остальным солдатам-неевреям. А этот упрямец не поцеловал ей руку! И когда я ему выговорила за это, что он мне ответил? „Я не раб или рабыня, чтобы целовать руки господ“ — так он сказал. Как будто Эфраим-Йосл, его отец, пусть будет нашим заступником на Небесах, как будто он был рабом? А ведь он целовал руки — и господам, и госпожам. И они все симпатизировали ему. И даже иногда ласково похлопывали его по плечу. И весь город знает, как было во время выборов, когда большой начальник, депутат нашего парламента, прямо на рынке поцеловал его в лоб и сказал: „Ты, портной, ты ведь проголосуешь за меня на выборах?“ И что самое удивительное — ведь мой Элимелех, он не социалист, упаси Господь! И если ты на меня не рассердишься, мой птенчик, так я расскажу тебе еще что-то. Когда ты уехал в Страну Израиля или в Иерусалим, я уже от всех своих бед не помню, куда именно ты уехал, я пришла к моей девочке, к твоей маме, чтобы утешить ее, и она мне сказала: „Вот тебе, Фрейда, пара туфель, которые оставил мой сын, потому что не нашел для них места в чемодане, отдай их своему Элимелеху“. И я взяла эти туфли и побежала с радостью домой, потому что у него обувь была уже рваная. Так он бросил мне их обратно и сказал: „Верни их своей госпоже“. Но ты же понимаешь, мой птенчик, что я его не послушалась, я взяла эти туфли и отдала их его младшему брату, который тоже ходил босой.