И действительно, когда бы не барьер языка, каждый вдумчивый читатель, что русский, что европейский, сразу же опознал бы в прозе Шмуэля-Йосефа Агнона те же сквозные темы и мотивы, те же мучительные ощущения и размышления о судьбах современного человечества, что и в прозе других выдающихся писателей XX века скажем, Томаса Манна, Альбера Камю или Франца Кафки. Все они застигли человечество в его «минуты роковые», на историческом переломе, когда из прежнего мира устоявшегося бюргерского быта и упорядоченных традиционных ценностей человек оказался вдруг вброшенным в мир ужаса, насилия, распада, войны, абсурда, всевластия загадочных и враждебных сил хаоса и распада. Вот так же и в книгах Агнона, казалось бы ограниченных проблематикой мучительного и напряженного конфликта между исчезающим миром традиционного восточноевропейского еврейства и новым миром секуляризма, прагматизма и рациональности, идущим — в лице сионизма — ему на смену, вдумчивый читатель вдруг распознает, что конфликт этот — лишь одна из сторон (или одно из воплощений) общечеловеческой трагедии нашего переломного времени.
* * *
Жил человек в Иерусалиме, во времена британского мандата над Палестиной, в конце двадцатых годов. Жил в собственном доме, растил семью, писал книги. И пришла к человеку беда. Арабские погромщики сожгли его дом со всем его имуществом, уцелел лишь он сам, его жена и дети. Потрясенный несчастьем, он решил на время отправить жену с детьми к ее родственникам в Германию, а сам задумал съездить в Галицию, где прошло его детство, — заглянуть гостем в родной городок, заночевать, пройтись по знакомым улицам, вдохнуть их вечный сладкий запах пшенной каши на меду. В его памяти город сохранился прежним — со всем его устоявшимся, неспешным еврейским бытом, с его старинными синагогами и Домами учения, с его религиозными распрями и хасидскими легендами, с его торговцами, ремесленниками, портными, врачами, раввинами, слегка мещанский (в Европе сказали бы — бюргерский), слегка уже задетый просвещением, словом — маленький, мирный, тихий еврейский город, живущий под благословенной опекой императора Франца Иосифа в самом восточном уголке его либеральной империи.
Поезд прибыл в городок в канун Судного дня. И тяжкой была первая встреча. Вышел на перрон контролер встретить поезд, и одной руки у него не было — потерял на недавней войне, вместо нее был резиновый протез. А у прохожего, который проводил человека в гостиницу, вместо правой ноги была деревяшка, заменявшая ему ногу, которую он потерял в послевоенных скитаниях. А у городского нищего не было носа, и вместо него зияла дыра, пробитая осколком снаряда. И так повсюду — не видно прежних, знакомых с детства лиц, одни лишь обрубки людей, калеки, тела которых изуродованы войной, погромами, голодом и нищетой. А те, что не изуродованы физически, искалечены душевно и психологически. Рабби Хаим, некогда славившийся своим умом во всем еврейском религиозном мире, вернувшись из русского плена, утратил способность читать Тору, потому что ум его был навсегда затемнен ужасами плена и скитаний. Хозяин гостиницы часами сидел над газетным листом, не в силах прочесть страницу, потому что текст заслоняли ему картины недавних военных ужасов, о которых он хотел бы забыть. И сын ребе Шломо не мог и подумать о том, чтобы надеть тфилин, как положено для молитвы, потому что всякий раз вспоминал себя в засыпанной взрывом траншее и рядом — оторванную снарядом руку другого солдата с уцелевшими на ней тфилин. А незадачливый поэт Лейбче не мог забыть беспомощного парализованного раненого, которого австрийский офицер выбросил из санитарного вагона на снежный откос. Кто пережил войну, избегал говорить о ней и с ужасом рассказывал заезжему гостю о том, что пережили те, что прошли через послевоенные погромы, а те, кто пережил погромы, с ужасом рассказывали о войне с ее насилием и зверствами. Точно мрачные ночные видения, нескончаемой чередой проходят перед заезжим гостем эти страшные рассказы: две девочки пошли искать еду, солдаты их изнасиловали и замучили до смерти; женщина отправилась в поле приглядеть за косарями, а тут ей принесли весть о том, что оба ее сына разом погибли в бою; беженка отдала последние деньги за мешок картошки, чтобы накормить голодных детей, а приветливый с виду еврей-продавец положил ей в мешок вместо картошки кусок цемента и комья земли; мать с тремя детьми плетется за колонной беженцев, в глазах кровавый туман от усталости, и не замечает, что грудная дочь выпала из платка за спиной, — а возвращается за малышкой и теряет трех остальных детей; бездомных людей сгоняют в оцепленный проволокой лагерь, где они мрут как мухи. А кто перенес все эти лишения и беды, и выжил, и вернулся, тот не нашел уже ни своего дома, ни имущества. Не былой сладкий запах пшенной каши на меду висит над городом, а горький, как гарь, запах горя (не зря, видно, Агнон всю жизнь ненавидел букву «г» и всегда начинал ею имена дурных героев в своих книгах и названия вымышленных им ненавистных племен и городов). И сам городок лежит в развалинах, синагоги почти пусты, Дома учения заброшены. Повсюду следы разрушения, распада и отчаяния. Отовсюду подступают и окружают бедность и нищета. Надвигаются зимние холода, а люди кутаются в дырявое тряпье; лед сковывает окна, а топить нечем; дети просят еды, а заработать негде. И, гонимые этим страхом, люди покидают родной город в поисках других мест, с отчаянием понимая, что для них нет места нигде, потому что в новом непривычном мире все стронулось со своей оси, порушились былые порядки и традиции, на которых держалась жизнь, и всюду человек стал игрушкой непонятных, неведомых сил.
Впрочем, какая-то иллюзия знакомой привычной жизни вроде бы все еще сохраняется. Вот человек проходит по базарной площади, а там так же сидят торговки, и лавочники стоят перед дверьми своих лавок; а вот портной берется, как ни в чем ни бывало, сшить ему зимнее пальто; и местный извозчик берется доставлять дрова, чтобы обогреть Дом учения, ключ от которого ему отдали покидающие город люди; и канторы по-прежнему распевают в синагогах. Но на поверку вдруг обнаруживается, что все это именно иллюзия прежней размеренной, упорядоченной жизни, ее судорожная жутковатая имитация: портной делает вид, что занят несуществующими заказами, раввин пытается учить детей Торе, но научает лишь двум словам молитвы; торговки делают вид, что торгуют, хотя им нечего продавать, кроме гнилья; акушерки не могут заработать на жизнь, потому что еврейские женщины не рожают; и лавочники дуреют от безделья перед своими лавками, потому что исчез покупатель. И хозяин гостиницы часами сидит перед открытой газетой, имитируя все действия, положенные при чтении газеты, но так ни разу и не переворачивает открытую страницу. И канторы в синагогах сокращают молитвы и не допевают пиюты.
Что же нам тогда сказать об этом человеке, что завернул в родной городок, как путник сворачивает передохнуть, и вдруг, получив случайно в свое распоряжение ключ от брошенного Дома учения, задумал — в одиночку! — возродить в этом Доме прежние религиозные обычаи? Только и пожать плечами: Дон Кихот, ну истинный менаровский Дон Кихот! Хочет книгу своей жизни, не меняя ни слова, переписать на былой манер, подменить настоящее несуществующим прошлым. Тот свинарку произвел в Дульсинею, а этот кучку безграмотных горожан, собравшихся в его Доме учения, переименовывает в сыновей праотца Иакова — Шимона, Дана, Реувена. У того меч, у этого ключ, у того Санчо Панса — у этого возчик Ханох и его кляча Хенох. Вполне в духе всего этого разоренного, полумертвого города, где все имитируют упорядоченную былую жизнь. Только другие здесь имитируют шитье или торговлю, чтение газеты или обучение детей, а наш человек — возвращение к священным книгам и мудрым толкованиям. Разве что, в отличие от других, прекрасно понимая про себя, что те несколько случайных «сынов Иакова», которые приходят в зимние дни в этот его освещенный свечами теплый Дом, приходят не затем, чтобы учиться и молиться в нем, а для того, чтобы согреться у горячей печи или разжиться ее углями. И отнюдь не случайно, что эта попытка нашего человека, попытка имитации традиционного прошлого, едва не оборвавшаяся, когда человек потерял заветный ключ, возобновилась с помощью ключа-подделки, ключа-имитации, который местный слесарь-хасид сделал ему вместо утраченного оригинала.