Вот почему даже для вполне ортодоксальных советских писателей, не гнушавшихся жаргоном «Правды» (а им не брезговал и Алексей Николаевич Толстой), язык газетных передовиц был последней степенью литературного падения. И вот почему выражение «на языке передовицы» стало синонимом предельно тусклой, серой, невыразительной, мертворожденной речи.
Но — не только.
На раннем этапе существования советского государства, когда идеология этого государства еще не стала словесной оболочкой пустоты, передовая статья в партийной газете (а тем более — в «Правде») действительно была руководящей. Это было прямое руководство к действию. Такая статья нередко имела силу постановления ЦК. И какое-нибудь словечко, впервые пущенное в оборот такой статьей, тотчас же становилось политическим термином. Слово не только теряло все свои живые краски — из него изымался, выветривался, уходил весь его прежний смысл. (Точнее, даже не смысл, а смыслы, поскольку каждое слово в языке несет в себе не одно, а по меньшей мере несколько значений.)
Все это происходило в точном соответствии с программой, обозначенной в романе Оруэлла:
► Задача новояза — сузить горизонты мысли. В конце концов… каждое необходимое понятие будет выражаться одним-единственным словом, значение слова будет строго определено, а побочные значения упразднены и забыты.
Именно к этой цели стремился (может быть, неосознанно, инстинктивно) язык советских газетных передовиц.
Какое-нибудь живое, не казенное слово, попадая в контекст газетной передовицы, сразу обретало только один, и нередко даже вовсе не свойственный ему до этого смысл.
Вот, пожалуй, самый яркий пример такой трансформации старого русского слова.
Номер «Правды» от 13 января 1953 года открывался передовой статьей, разъясняющей и комментирующей появившееся в том же номере сообщение ТАСС об аресте группы врачей-вредителей. После того как все слова были сказаны, все проклятия по адресу «убийц в белых халатах» и их заокеанских хозяев были произнесены, то есть когда передовица, в сущности, была уже закончена, к ней — довольно искусственно — был прилеплен еще один абзац, начинающийся словами: «Все это правильно…» И далее следовало еще несколько слов о зловредных явлениях, которым в связи со всем случившимся советские люди должны объявить самую беспощадную войну. Явления эти обозначались словами: «ротозейство» и — «идиотская болезнь беспечность».
Для опытного читателя было совершенно очевидно, что уже написанную передовую дали на утверждение Сталину и, прочитав ее, он начертал под ней нечто вроде резолюции, начинающейся вот этими самыми словами: «Все это правильно…»
Оцепеневшие от страха редакторы «Правды» пришпандорили эту сталинскую резолюцию к передовой статье, и тотчас же эти старые русские слова обрели значение зловещего клейма, тягчайшего политического обвинения — такого же жуткого, каким в прежние времена были «троцкизм» или «правый уклон». И все авторы передовиц и иных редакционных статей во всех газетах страны, как попки, стали — к месту и не к месту — повторять: «ротозейство», «идиотская болезнь беспечность», подставляя под эти политические ярлыки имена и фамилии несчастных, якобы повинных в этих ужасных грехах.
Словарь Даля к словам «ротозейство», «ротозейничанье», «ротозейничать» дает такие синонимические обороты, объясняющие разные их смысловые оттенки: «зевать», «глазеть», «хлопать глазами», «глядеть попусту», «глупо засматриваться на все встречное».
Слово «беспечность» ассоциируется у нас прежде всего с знакомыми пушкинскими строчками:
► Где вы, лета беспечности недавней?..
Каков я прежде был, таков и ныне я: беспечный, влюбчивый…
Быть может, уж недолго мне в изгнаньи мирном оставаться, / вздыхать о милой старине / и сельской музе в тишине / душой беспечной предаваться…
Друзья мои, прекрасен наш союз! Он как душа неразделим и вечен — неколебим, свободен и беспечен…
На руль склонясь, наш кормщик умный в молчаньи правил грузный челн; а я, беспечной веры полн, — пловцам я пел…
Первое слово («ротозейство»), пожалуй, и в «староязе» несло в себе легкий осуждающий оттенок. Но именно — легкий, во всяком случае — скорее добродушный, чем злобный.
Что же касается второго («беспечность»), то в нем (если верить Пушкину. А кому еще нам верить, если не ему?) не было даже и тени осуждения, а тем более саморазоблачения, самокритики, как сказали бы мы все на том же нашем новоязе.
Но дело даже не в том, что, попав в передовую «Правды», оба эти слова изменили прежнее свое значение. Главный смысл происшедшей трансформации в том, что живое слово стало мертвым. И даже не просто мертвым, а — омертвляющим, несущим, сеющим смерть.
В сталинские времена это было едва ли не главное свойство языка газетных передовиц.
Но по мере того как государственная идеология утрачивала, теряла свой былой боевой заряд и превращалась в пустопорожнюю болтовню, слово «передовица», как уже было сказано, стало синонимом предельной тусклости и серости языка. Я бы даже сказал, синонимом предельной бессодержательности.
В 60-е годы в Италии возникло новое, ультрасовременное по тем временам направление в искусстве: неоавангард. Теоретики этого самого неоавангарда исследовали закономерности, определяющие, какое количество информации содержится в том или ином сообщении. Они отталкивались при этом от теории информации, согласно которой количество информации находится в прямой зависимости от вероятности. Чем менее вероятно сообщение, тем большее количество информации оно в себе содержит. Сообщение, содержащее минимум невероятного, содержит в себе минимум информации.
Теоретики неоавангарда исходили из того, что вот это самое количество невероятного как бы определяет меру художественности произведения, силу его художественного воздействия.
Для этих целей теория вероятностей, я думаю, вряд ли годится. А вот для определения стилистики передовой статьи в советской газете, когда идеология нашего идеологического государства была уже на излете, теория эта подходит как нельзя лучше.
Передовая статья — по определению — не должна была содержать ничего невероятного. И даже если речь в ней шла о каких-нибудь действительно невероятных вещах или событиях, сообщать о них полагалось так, словно ничего невероятно в них нет и быть не может. Говоря проще, передовая статья, как правило, несла в себе даже не минимум, а — ноль информации.
Унылая, безликая, стертая стилистика передовой статьи была производным от этого — главного ее качества. Еще и поэтому, если вдруг — каким-то чудом — мелькнет, бывало, в передовице какое-нибудь живое слово, живая мысль, живой оборот, — это вызывало самое настоящее смятение умов.
Был, например, такой случай.
То ли в конце 60-х, то ли в начале 70-х главным редактором «Правды» стал А.Ф. Румянцев. Хоть и был он довольно видным партийным функционером и даже членом Ревизионной комиссии КПСС, не без некоторых к тому оснований считался там, у них, белой вороной. Немудрено, что на должности главного редактора главной партийной газеты он продержался недолго.
Однако за недолгий этот срок он успел напечатать в этой главной партийной газете передовицу, произведшую в писательской среде большой переполох.
Передовица эта была посвящена литературе. Точнее — тем задачам, которые стояли в тот момент перед советскими писателями. Но наряду с разными подходящими к случаю формулами, которые давно уже никого особенно не волновали (служить народу, воспитывать читателя в духе преданности идеям коммунизма и т. д. и т. п.), было там еще одно — совершенно неожиданное заявление, которое писателей наших просто ошеломило. В совершенно категорической форме там утверждалось, что советский писатель должен быть интеллигентным человеком.