Это разделение соблюдалось строго, на всех уровнях советского общественного бытия.
Вот была, например, в репертуаре Александра Вертинского такая песенка — «Испано-сюиза». И были в ней, между прочим, такие слова:
Измельчал современный мужчина
Стал таким заурядным и пресным…
Артисту дали понять, что такое обобщение неуместно. У них — там, на Западе, где происходили события, о которых сообщал он нам в своей песенке, — мужчина, может быть, и в самом деле измельчал. И даже наверняка. Но к нашему, советскому мужчине это ни в коей мере не относится. Не может относиться.
И бедняга Вертинский внес в свой текст соответствующее исправление. Вместо «современный» стал петь — «буржуазный»: «Измельчал буржуазный мужчина…» — Ну, и так далее…
В этой забавной истории в комической форме отразился давний философский спор, который вели между собой российские интеллигенты: следует ли считать пороки, от сотворения мира свойственные человечеству, социальными язвами, которые исчезнут, если общество будет перестроено на новой, здоровой основе, или же язвы эти исходят из самой природы человека.
Федор Михайлович Достоевский, как известно, придерживался последней точки зрения.
► …Так как общество устроено ненормально, — излагал он взгляд своих противников, — то и нельзя спрашивать ответа с единиц людских… Надо покончить с ненормальностью общества и склада его. Так как лечить существующий порядок вещей долго и безнадежно, да и лекарств не оказалось, то следует разрушить все общество и смести старый порядок как бы метлой. Затем начать все новое, на иных началах, еще неизвестных, но которые все же не могут быть хуже теперешнего порядка, напротив, заключают в себе много шансов успеха. Главная надежда на науку.
Изложив, — горестно заметил:
…Ждут будущего муравейника, а пока зальют мир кровью.
И заключил:
Ясно и понятно до очевидности, что зло таится в человечестве глубже, чем предполагают лекаря-социалисты, что ни в каком устройстве общества не избегнете зла, что душа человеческая останется та же, что ненормальность и грех исходят из нее самой.
(Ф.М. Достоевский. Дневник писателя)
Как мы теперь уже знаем, мрачное пророчество Достоевского насчет лекарей-социалистов, которые «зальют мир кровью», сбылось полностью. Но по поводу различных способов лечения «социальных язв» в его времена все-таки еще можно было дискутировать: вопрос оставался открытым.
После победы социализма в одной отдельно взятой стране почвы для таких дискуссий уже не осталось. Над различием между «язвами капитализма» и нашими безобидными, безвредными «родимыми пятнами» теперь можно было только смеяться. Что мы и делали, сочиняя и повторяя такие стишки:
Буржуазный онанизм —
Разрушает организм
Наш советский онанизм —
Укрепляет организм
Явка обязательна
Этой формулой неизменно заключалась повестка, приглашающая на собрание.
Собрание — слово старое. Но в советские времена оно стало значить совсем не то, что обозначалось этим словом раньше.
► Собрание — совокупленье чего-либо однородного в одно место, с какою-либо особою целью. Собранье ископаемых, оружия, древностей, музей, кабинет, хранилище. // Сходбище людей с разною целью. Собрание сената, суда, собора, бытность налицо членов для совещаний и решения дел. Благородное собрание, городское собрание, клуб, съезд для беседы или увеселений.
(Владимир Даль. Толковый словарь живого великорусского языка)
Одно из толкований Даля («бытность налицо членов для совещания и решения дел») вроде и к нашим, советским — и даже партийным — собраниям вполне приложимо.
Но у Даля — да и много позже Даля — не веяло от этого слова той жутью, тем зловещим смыслом, который обрело это старое русское слово в нашем советском новоязе.
► Выуженная из щели коммунального почтового ящика узкая серая ленточка, напечатанная на старой раздерганной машинке сквозь рваную ленту слепым, линялым, лиловым шрифтом, будто пьяными, зловещими, вкривь и вкось разбежавшимися буквами «Ваша явка обязательна», — была как сирена тревоги.
Сколько я себя помню, «Явка обязательна». Всю жизнь «Явка обязательна».
Собрания. На них решалась жизнь и смерть. Они заменили нам молитвы, исповеди, книги, цирк, оперетту. О, это было важнее и страшнее консилиума. Это было лобное место…
Удивительное сочетание, когда все или почти все понимают, ощущают если не умом, так сердцем, душой, что происходит что-то нелепое, нелогичное, бессмысленное, никому не нужное, лживое и неправедное, с глупыми словами, словами-шелухой, словами-пиявками. И все-таки страхом спаяны, страхом, ставшим уже привычным, натурой, принимают это как должное, обязательное, само собой разумеющееся, и в голову не приходит никому встать, поднять руки, крикнуть: что вы делаете?..
Что за странность эти собрания? Откуда они взялись? Что сделало их самым главным, самым важным средоточием современной жизни, явлением более опасным, более страшным, чем землетрясение, наводнение, чума? Это помесь суда, панихиды и плахи…
Это сборище разнородных, часто враждебных, непримиримых друг к другу людей, которые вот так встречаются раз в месяц или меньше, и встречаются не по каким-то важным, мучающим их причинам, для выяснения каких-то важных вопросов, решения каких-то необходимых срочных дел, а только потому, что нужно собраться, чтобы где-то там, в руководящей, надзирающей, контролирующей инстанции поставили галочку…
(Борис Ямпольский. Баша явка обязательна)
Да это и был пустой ритуал — «для галочки», для отчета. Унылая бюрократическая скука со всеми этими непременными «Слушали — постановили», «Кто за? Кто против? Кто воздержался?..», «Позвольте ваши аплодисменты считать…» и прочей словесной шелухой, из которой давным-давно уже выветрились последние остатки некогда заключавшегося в них смысла.
Однако внутри, в глубине этого пустого и бездушного ритуала всегда таилась угроза. В любой момент ритуал мог превратиться в изощреннейшую камеру пыток и — более того! — в Голгофу, в место казни — сплошь и рядом не только гражданской, но и физической.
► Жизнь проходила от собрания к собранию, от кампании к кампании, и каждая последующая была тотальнее, всеобъемлющее, беспощаднее и нелепее, чем все предыдущие, вместе взятые. И все время нагнетали атмосферу виновности всеобщей и каждого в отдельности, виноватости, которую ничем никогда не искупить. Надо все время чувствовать себя виноватым и покорно принимать все наказания, все проработки, все приговоры.
…Вот и выходит, что это не просто галочка для отчета, формальность, выходит так, что эта пустая, нудная литургия есть величайшее изобретение, камера, в которой тебя лишают слова, мнения, личности, сопротивления, унижают тебя, доводят до состояния муравья, комара, мухи.
(Там же)
Одно из главных свойств этого ритуала — унылого и в то же время жуткого — заключалось в том, что собрание было не только высшим, верховным судьей, от которого зависели твоя жизнь или смерть, но и твоим коллективным исповедником, имеющим право на вторжение в твою личную жизнь, в самое твое святая святых, тайное тайных.
Перед собранием, — если уж вызывали тебя, как это тогда говорилось, «на ковер», — ты должен был разоблачиться до исподнего, заголиться до самой последней наготы. И именно в этом и состояла главная пытка, главное твое наказание: