Этим предуведомлением автор как бы дает нам понять, что слова песни, как принято говорить в таких случаях, народные. Но мне почему-то кажется, что сказано это было из чистой скромности, что на самом деле «текст слов» этой замечательной песни сочинил он сам.
Интересно, конечно, было бы узнать, насколько верно это мое предположение. Но так ли, этак, — сути дела это в общем-то не меняет. Во всяком случае, для тех целей, которые я ставлю перед собой в этой моей книге, особого значения это не имеет.
Раскулачить
В академическом «Словаре русского языка» это слово объясняется так:
► Лишить кулака (кулаков) средств производства и земли в процессе ликвидации кулачества как класса.
В «Толковом словаре языка Совдепии» (СПб., 1998), помимо этого, дается второе значение того же слова:
► Ограбить, обворовать кого-либо. С пометкой: Жарг. лаг.
В «Словаре тюремно-лагерно-блатного жаргона» (М., 1992) — только второе:
► Раскулачить сидора — украсть мешок с вещами или продуктами, украсть багаж, ручную кладь.
На блатном, лагерном жаргоне, может, оно и так. Но для меня слово это с детства несет в себе совсем иной смысл.
Может быть, это связано с ситуацией, в которой я впервые его услышал.
Когда мне стукнуло десять лет, мне купили велосипед. Это было событие не только в моей жизни, но и в жизни всего нашего двора. Велосипед тогда был не то чтобы такой уж большой редкостью, но далеко не каждому десятилетнему мальчишке выпадало счастье стать обладателем настоящего, взрослого велосипеда. Во всяком случае, став таковым, я приобрел известность: поглядеть на меня приходили никогда раньше не слыхавшие обо мне и не знавшие даже моего имени ребята всех окрестных дворов. Имени моего они, впрочем, как не знали раньше, так не знали и теперь: я был для них «мальчик с велосипедом». И этим все было сказано.
А велосипед мой и впрямь был красавцем. Я не мог налюбоваться блестящей хромированной поверхностью его руля и колес. Поминутно протирал носовым платком сверкающую черным лаком его раму. Запах скрипящего под моей рукой новенького кожаного седла сводил меня с ума, так же как крепившейся к раме — тоже кожаной — сумки, в которой хранились инструменты и запчасти: гаечные ключи, ниппели, резиновые заплатки — на случай, если придется заклеивать прокол в камере, еще какие-то, как теперь говорят, прибамбасы. Особенно восхищали меня насос, фонарь и пропитанная густым, темным машинным маслом цепная передача.
Целый день я любовался своим сокровищем, а на ночь ставил его около своей кровати, не забыв еще раз протереть все лакированные и хромированные его поверхности.
Счастье это, однако, длилось недолго.
Совесть не позволяла мне кататься на моем велосипеде в одиночку: на нем гоняли мальчишки не только нашего, но и всех окрестных дворов. И велосипед постепенно обрел, так сказать, рабочий — сперва вполне затрапезный, а потом и вовсе неприглядный вид.
Сперва исчез насос. Потом куда-то подевалась сумка с инструментами. Фонарь я выменял на два шарикоподшипника, чтобы сделать из них самокат: велосипед велосипедом, но самокат тоже был мне необходим — хотя бы для того, чтобы не отличаться от остальных моих сверстников.
Лакированные ободья и рама покрылись царапинами. Хромированная поверхность руля потускнела. Кожаное сиденье потрескалось и обтрепалось. Ободья погнулись от многочисленных падений, и даже колеса стали слегка вихляться при езде: глядя на них, знатоки хмурились, произнося при этом загадочное слово «восьмерка».
И вот в один прекрасный день наш сосед Иван Иванович, оглядев сочувственно мою еще недавно совсем новенькую машину, покачал головой и — то ли с сожалением, то ли с осуждением — произнес:
— Эк, брат, ты его раскулачил!
Иван Иванович был членом партии с 17-го года. И никаких расхождений с линией партии по поводу политики раскулачивания, то есть ликвидации кулачества как класса, у него не было и быть не могло. Но слово уже жило другой, своей жизнью. И значило — то, что значило.
И так навсегда и осталось оно для меня в этом своем значении: не «отобрать награбленное, экспроприировать экспроприаторов», как на официальном политическом жаргоне. И не «украсть», не «своровать», не «ограбить» — как на блатном, тюремно-лагерном. А — разорить, уделать. Справную, ладную, хорошо, любовно сделанную вещь превратить в убогую, обглоданную, от которой никому и никогда уже не будет ни пользы, ни радости.
Решительный протест
В иных случаях его можно было выразить и в индивидуальном порядке. Но чаще это бывало заявление целого коллектива, а то и многих коллективов. Когда возникала такая необходимость, организовывались специальные собрания или митинги, на которых выступали специально отобранные ораторы и зачитывали заранее подготовленные для них тексты речей и резолюций. Резолюции, разумеется, принимались единогласно. А на следующий день в печати появлялись сообщения, что весь советский народ «решительно протестует» (вариант: «гневно осуждает»), что по всей стране прокатилась «массовая волна протестов», «мощная волна протестов» и т. п.
Эта высокая патетика, как правило, прикрывала тотальное равнодушие советского человека к тем явлениям, которые он якобы «гневно осуждал», против которых «решительно протестовал». И чем равнодушнее было истинное его отношение к обсуждаемой проблеме, тем более решительным и гневным оказывался этот его протест.
Но порой случалось, что этот самый «решительный протест» бывал искренним, идущим, что называется, от самого сердца.
Вот, например, такой случай.
* * *
На одном московском заводе готовился какой-то большой митинг. По какому поводу — не помню, да это и не важно.
Все роли, как водится, были заранее распределены, все речи — написаны и утверждены. Но, как на грех, во всех утренних газетах появились новые разоблачительные статьи о какой-то очередной антигосударственной выходке академика Сахарова. Опальный академик не унимался, и советские патриоты в очередной раз давали ему отпор.
Вносить добавления в тексты написанных и утвержденных речей было уже поздно, и парторг перед самым началом митинга остановил одного из самых смышленых ораторов, какого-то передовика производства, и сказал ему:
— Ты, когда речь дочитаешь, потом от себя что-нибудь про Сахарова скажи.
Тот кивнул:
— Обязательно.
— Смотри, не забудь. Я на тебя надеюсь.
Тот жестом дал понять: не волнуйся, мол, все будет в порядке. Не забуду.
И действительно, не забыл.
Дочитав свою речь до конца, он аккуратно сложил бумажный листок, на котором она была напечатана, и спрятал его в карман.
— А теперь, товарищи, — сказал он, — я хочу сказать про Сахарова. Это что же получается! Мы ему дали всё! И зарплату высокую, и премиальные, и новую квартиру. А он — перебежал в киевское «Динамо»!
* * *
А вот решительный протест совсем другого рода.
Однажды, выходя из дому, я достал из почтового ящика газету, развернул и тут же наткнулся на очередную гневную отповедь академику Сахарову. Под письмом, исполненным самого бурного гражданского негодования, стояли подписи, среди которых мне сразу бросилась в глаза фамилия моего соседа — известного кинорежиссера. И только вышел я во двор, как — вижу! — он…
Завидев меня, он сделал на лице выражение гражданской скорби и, кивнув на газету в моей руке, быстро заговорил:
— Уже читали?.. Да, да… Ужас, ужас… Всю неделю я прятался, уехал на дачу, не подходил к телефону… Жене велел говорить, что она не знает, где я… Нашли, приехали, посадили в машину, привезли… Крутили руки… заставили… Ничего не мог сделать…
Несколько дней спустя я был по своим делам на «Мосфильме» — как раз в том объединении, где мой сосед был худруком. Сидели, болтали о том о сем. И вдруг кто-то сказал: