Когда страна быть прикажет героем
Слово «герой» — одно из тех старых, исконно русских слов, которые в советском новоязе обрели новое звучание, новый оттенок, а в иных случаях и вовсе совершенно новый смысл, новое значение.
Начать с того, что слово это стало официальным званием: «Герой Советского Союза», «Герой Социалистического Труда». Введение такого звания уже самой процедурой его присвоения предполагало, что героем человека можно назначить. И далеко не всегда заслуженно.
А это уже предопределило неизбежную инфляцию высокого звания.
Инфляция достигла последнего предела, когда Л.И. Брежнев получил пятого «Героя», пятую «Золотую Звезду». Событие это нашло отражение в таком — совершенно уже макабрическом — анекдоте.
► В спальню Брежнева ночью влетают два вампира. Один, прокусив генсеку горло, делает первый глоток.
Второй, шокированный его дурными манерами, говорит:
— Фу! Из горла?
— Подумаешь! — отмахивается первый.
— Не скажи, — возражает второй. — Все-таки пять звездочек!
Но первые признаки инфляции высокого звания героя появились задолго до рождения этого анекдота. Ироническое отношение к званию «Герой Социалистического Труда» (в противоположность званию «Герой Советского Союза», которое все-таки уважалось) проявилось в словечке «Гертруда», которым вскоре стали именовать этих сомнительных героев. Так и говорили:
— Он уже Гертруда?
— Еще нет. В этом году, наверно, получит.
«Гертруду» давали (не каждому, конечно, а тем, кому это полагалось по чину), как правило, к шестидесятилетию.
Александру Трифоновичу Твардовскому это звание, конечно, было бы присвоено. Но он его так и не получил.
— Оценки нам ставят не за успехи, а за поведение, — говорил о распределении официальных советских наград Виктор Борисович Шкловский.
У Твардовского поведение было неважное, а к концу жизни он и вовсе отбился от рук. Но «Гертруду» все-таки должен был получить. И наверняка получил бы.
Помешал этому такой случай.
Биолог Жорес Медведев, известный правозащитник, автор ходившей тогда в самиздате книги о лысенковщине, за все эти свои подвиги был посажен в психушку. Событие это вызвало волну общественного негодования. За опального правозащитника вступились известные ученые, писатели. Присоединил свой голос к этому общественному возмущению и Твардовский. И тут позвонил ему тогдашний оргсекретарь Союза писателей СССР Константин Воронков. Они с Твардовским давно и хорошо знали друг друга, были на «ты». Их даже связывало что-то вроде соавторства: главным, а может быть, и единственным литературным созданием Воронкова, ставшим формальным поводом для приема его в Союз писателей, была выполненная им в давние времена по заказу какого-то театра инсценировка «Василия Теркина».
Сейчас, когда опубликованы дневники и записные книжки Твардовского (так называемые его «Рабочие тетради»), мы получили возможность, так сказать, из первых рук узнать, как относился Александр Трифонович к этому навязанному ему «соавторству»:
► Вчера сдал Воронкову еще раз пройденный мною от строки до строки беловой вариант. Убедился, между прочим, что, понимай он хоть что-нибудь в стихах, он ни за что не решился бы «композировать» эту вещь. Жаль, что я не занес себе в тетрадку хотя бы одну из 76 страниц предпоследнего варианта, — я продемонстрировал ее до и после «наложения швов» Маше и Оле — они ахнули… Там была жуткая россыпь разорванного стихотворного текста, где что-то изредка рифмовалось, ритмически все время спотыкалось — не передать что.
Была не особенно приятна готовность Воронкова соглашаться на все, что я ни сделаю… И под конец робкое и, однако, обеспокоенно-настоятельное: «Начертайте своей рукой», то есть мое одобрение, без которого он, конечно, не мог жить. А как там что — ему, пожалуй, плевать. Он рассчитал, что эта вещь в любом решении должна иметь успех, по крайней мере официальный, но и не только. Выполнил все с чувством облегчения, но запоздалой досады — ведь это я мог сделать (да ведь я и сделал!) без всякой его помощи. Полторы страницы его «текста» — это как раз то, без чего и сейчас хорошо бы обойтись, но тогда что же будет от автора («композиции»), В сущности, он меня вынудил в течение двух лет, во-первых, примириться с этой аховой (с его данными) затеей, одобрить ее, подлатать перед самой почти постановкой какие-то наиболее очевидные прорывы в тексте, то есть портить самого себя, а потом уж и вовсе «приложить руку» сквозным по всей рукописи «наложением швов» (да и не только «швов»). Видит бог, мне не жаль и не нужно денег. Я много раз искренне готов был заплатить ему от себя, чтобы только не было этой затеи.
(«Знамя», 2000, № 6, с. 151)
Вот этот самый когдатошний его «соавтор», услыхав, что Александр Трифонович готов принять участие в кампании по защите проштрафившегося биолога, позвонил ему и сказал:
— Саша! Мой тебе дружеский совет. Не ввязывайся в это дело!
И довольно прямо дал понять, что, если Александр Трифонович этим его советом пренебрежет, у него могут быть кое-какие неприятности. Желая показать, что это не пустые слова, что кое-что на этот счет ему уже известно, он пояснил:
— У тебя ведь в этом году шестидесятилетие… Смотри: не дадут «героя».
— Вон что! — сказал Твардовский. — Значит, «героя» у нас дают за трусость?
Коммунист
В 60-е годы одна моя приятельница, преподававшая в старших классах средней школы, обратила внимание на то, что ее ученики то и дело задают друг другу вопрос, который ей показался в высшей степени странным. Отчасти даже загадочным:
— Ты большевик или коммунист?
Она поинтересовалась у ребят, что это значит. Ей объяснили, что «большевики» — те, кто еще верит в коммунистические идеалы. А «коммунисты» — те, кто вступает в комсомол, а потом вступит и в партию — из чисто циничных, карьерных соображений.
Итак, для этого поколения слово «коммунист» уже окончательно утратило свой высокий смысл, стало чуть ли не ругательным.
Но для поколения их отцов слово это и тогда в какой-то степени еще сохраняло свое прежнее значение. Скорее, правда, это был некий автоматизм языка.
Что я имею в виду, вы поймете, прочитав эту коротенькую историю. Ее рассказал мне Войнович. И хотя она вполне в войновичевском духе, я не сомневаюсь, что она — подлинная. Выдумать, как любили говорить в таких случаях Ильф и Петров, Войнович мог бы и посмешнее. На то он и Войнович.
А история такая.
Один человек должен был получить квартиру. Все у него уже было на мази. И документы все были в порядке, и решение всеми мыслимыми и немыслимыми инстанциями давно уже было принято. А ордер ему все не выдавали. И тянулось это бесконечно долго. И он не понимал, что происходит. Так бы, наверно, и не понял, если бы какой-то сведущий человек ему не объяснил, что надо дать взятку. И не только объяснил, но и свел его с тем, кому надо было дать.
И вот они сидят в ресторане «Арагви» — потенциальный, так сказать, «взяткодатель» и потенциальный «взятковзятель». На столе — сациви, лобиа-мобиа, цыплята табака, хванчкара или там киндзмараули, а может, коньяк, — в общем, все, что полагается в таких случаях. А потенциальный «взяткодатель» томится, мнется, не знает, как приступить к делу.
Наконец, не придумав ничего лучшего, он сказал:
— Вы знаете, я взяток никогда не давал, не знаю, как это делается, поэтому не будем валять дурака. Вы мне прямо скажите: сколько? Кому? Где? Когда?
Тот ответил:
— Две тысячи. Мне. Здесь. Сейчас.
У «взяткодателя» прямо камень с души свалился.
Быстро совершив операцию, они радостно стали выпивать и закусывать. И тут вдруг «взяткодатель» хватился.
— Послушай, — озабоченно сказал он. — А это дело верное? Не выйдет так, что деньги я тебе отдал, а все — как было, так и останется на мертвой точке?