Предупредить-то я ее предупредил. А сам…
Валентин Николаевич в том застолье был очарователен. Он был весел, шутил, смеялся, сыпал анекдотами и разными забавными комическими историями «из жизни». И почему-то так вышло, что чуть ли не в каждой из этих его историй каким-то образом фигурировали яйца. Не куриные, разумеется. И в какой-то момент я не выдержал и сказал:
— Ладно уж, Валентин Николаевич. Раз пошла у нас такая пьянка, что вы все про яйца да про яйца, надо достойно завершить эту тему. Расскажите нам, что вам там делали с яйцами, чтобы вы подписали ту бумагу.
К чести Плучека надо сказать, что он на эту мою реплику ничуть не обиделся. И в той же веселой, непринужденной манере, в какой только что рассказывал свои комические байки, рассказал, как это было.
Он, конечно, предполагал, что его вызовут «на ковер». И заранее заготовил какие-то планы на этот случай, чтобы уклониться. Но позвонили ему не оттуда, откуда он ждал звонка (из ЦК или там Совмина), а из главка, где как раз решалась судьба какой-то ставившейся им в то время пьесы.
За ним прислали машину и повезли его, как он думал, в главк. А привезли — в Совмин, к Дымшицу.
Ну, дали ему в руки этот самый текст, где уже стояло десятка два подписей. Куда деваться? Надо подписывать.
И тут он (артист все-таки) — возьми да скажи:
— Нет, я не могу это подписать.
— Как это? Почему? — вскинулся Дымшиц.
— Тут написано «Народный артист СССР…». А я народный артист РСФСР…
— А-а, — улыбнулся Дымшиц. И, потрепав его по плечу, успокоил: — Будете… Будете народным СССР… Так что не смущайтесь, подписывайте…
* * *
Так Валентин Николаевич Плучек не только сохранил, но даже повысил свой статус уважаемого гражданина.
А вот писатель Григорий Бакланов чуть было не попал в неуважаемые.
► Обедали, как обычно, на кухне. И только поставила передо мной жена тарелку, помнится, кислых щей, горячих, с плиты, — звонок телефона. Звонит Ильин, секретарь по организационным вопросам…
— Слушай, приезжай сейчас в партком.
И голос дружеский, и «ты» доверительное, в нем как бы дух партийного товарищества…
— Созывают…
Сказано уже официально, строго, как говорят магическое «есть мнение»… И, уверенный, что со мной все решено, Ильин вдруг спрашивает:
— А где Слуцкий? Не знаешь, где Слуцкого найти?
Никакой беды я не ждал, ничего не подозревал, не предчувствовал, но меня вдруг как током пронзило. Созывают… Я почувствовал: затевается что-то грязное. И уже голос Ильина по-другому услышался: это был сознательно умягченный голос ловца душ. И он уверен: свистнул, и я приеду, прибегу, буду исполнять — солдат партии.
Положил я трубку телефона и с таким сожалением посмотрел на тарелку щей, к которым уже было всей душой расположился. Да что щи! На меня всем теплом обжитого нашего дома повеяло, будто пришло время и его лишиться, вот она и сюда, в самое заветное, вторглась, черная сила.
Пересказав разговор жене, я позвонил в Ленинград на киностудию «Ленфильм», где в ту пору Иосиф Ефимович Хейфиц снимал фильм по общему нашему сценарию, попросил забронировать номер в гостинице и поехал на вокзал за билетом. Ильин вскоре позвонил вновь: где я? Выехал. Потом звонки все чаще, истеричней, с угрозами…
(Григорий Бакланов. Жизнь, подаренная дважды)
Казалось бы — все! Ускользнул! Ан — нет! Вскоре — грозный звонок из ЦК. Звонит сам Мелентьев — заместитель заведующего отделом культуры.
► И было спрошено, где я нахожусь, и приказано, когда объявлюсь, сразу же звонить ему в ЦК.
Мы договорились с женой заранее: домой звонить я не буду, не ровен час, прослушивается аппарат. Ей сообщат, не называя меня, номер телефона, и, если что, она позвонит мне, но не из дома. И она ходила на переговорный пункт, высиживала очередь, звонила мне.
Вот какая хитрая конспирация!
Некоторое время он тянул, не звонил. Но — деваться некуда! Позвонил все-таки:
► А на душе пакостно… Это ведь не трубку телефонную держу в руке, а конец поводка; другой конец у него на руку намотан. Но почему вообще я должен скрываться? Война? Враг вторгся?
Это хороший вопрос. Особенно он хорош тем, что, сравнивая сегодняшнее свое состояние с тем, как он ощущал себя, когда на нашу землю вторгся враг, он приходит к выводу, что тогда, перед лицом врага, — свободнее себя чувствовал.
► — Вы когда возвращаетесь? — спросил Мелентьев, заканчивая разговор.
— Мы еще в Киев поедем, там съемки…
— Когда вернетесь, попрошу зайти ко мне.
И я зашел. Офицер госбезопасности за своей конторкой при входе сличил меня с фотографией, громко произнес фамилию; солдат в такой же фуражке, за такой же конторкой, но по другую сторону прохода, нашел в ячейке выписанный пропуск, все это вручил мне — и я прошел…
— Вы свою форму участия продумайте, — сказал он. — Свое отношение вам надо высказать…
Я сидел, слушал и услышал, что, оказывается, я в литературе — генерал, что ко мне прислушиваются, потому очень было бы важно… Нет, Юрий Серафимович, я — лейтенант. Генерал, генерал, настаивал он, чувствовалось, и в маршалы произведет меня охотно, лишь бы я что-то подписал… Вдруг вырвалось у него с досадой:
— Думаете, мне доставляет удовольствие всем этим заниматься? Мне в радость?
Вот он — момент истины.
Тому, кто держит поводок, тоже тошно. Не так, конечно, не в той степени, как тому, кого он держит на этом поводке, но — все-таки тошно. На них обоих — на палача так же, как на его жертву, — давит один и тот же пресс.
Эх, Россия-матушка! Ничего-то в ней не меняется. Когда еще было сказано: сверху донизу — все рабы.
У нас, правда, все при этом — уважаемые граждане.
Истинную цену этой словесной формуле народ-языкотворец определил тем, что слово «уважаемый» стало звучать пренебрежительно — так обращались к официанту в пивной: «Эй, уважаемый!» А в прямом своем значении оно употреблялось разве только в традиционном пьяном диалоге: «Ты меня уважаешь?» Или еще вот так: «Воблу под пиво — это я уважаю».
И слова «граждане», «гражданин», тоже сохранились только в суде («Граждане судьи!»), в зоне («Гражданин начальник!») да в отделении милиции.
Это языковое смещение иронически обыграл поэт Лазарь Шерешевский, сочинив шуточное стихотвореньице на мотив некрасовского — «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан»:
Жил да был один поэт,
Посещать любил буфет,
А в стихах чуждался тем гражданских.
И, прослыв певцом берез,
Синих взоров, русых кос,
Был предметом нежных взоров дамских.
Но однажды тот поэт,
Крепкой водкой разогрет,
Об искусстве споря в исступленье,
Оппоненту нос разбив,
Метрдотелю нагрубив,
Был доставлен прямо в отделенье.
Ночь он в камере провел,
А наутро, протокол
Слогом изложив почти былинным,
Милицейский молвил чин:
«Распишитесь, гражданин!»
Так он стал поэтом-гражданином.
Учиться, учиться, учиться
Рассказывал Толя Аграновский.
Однажды его маленький сын Антон вернулся из школы радостно возбужденный.
— Нам сегодня сочинение задали. С эпиграфом! — с порога сообщил он.
— Как это — с эпиграфом? — спросил отец.
— Ну, вот я, например, уже придумал: «Один за всех, все за одного. Д'Артаньян». Как ты думаешь, можно написать сочинение с таким эпиграфом?