► Говорили мне, — записал в своем дневнике друг Бориса Леонидовича Л.В. Горнунг, — что поэмы «Хорошо» и «Владимир Ленин» очень понравились наверху и что было предположение, что Владимир Владимирович будет писать такие же похвалы и главному хозяину. Этот прием был принят на Востоке, особенно при дворе персидских шахов, когда придворные поэты должны были воспевать их достоинства в преувеличенно хвалебных словах, — но после этих поэм Маяковского не стало. Борис Леонидович сказал мне, что намеками ему было предложено взять на себя эту роль…
В свете этого сообщения мы можем с уверенностью сказать, что фраза Пастернака — «Накануне глубоко и упорно думал о Сталине; как художник — впервые» — была не просто красивым риторическим оборотом. Этой репликой Пастернак прямо давал понять, что известный «социальный заказ» им принят. Не надо только его торопить. Поэзия — дело тонкое. Вот он уже всю ночь упорно думал о Сталине. И не просто думал, а — «как художник». То есть — присматриваясь, прицеливаясь к своей будущей модели. Стало быть, уже песня зреет.
Давая это свое обещание, Пастернак не обманывал. Он и в самом деле собирался его исполнить.
И исполнил.
* * *
1 января 1936 года в «Известиях» появилось стихотворение Пастернака «Мне по душе строптивый норов…».
Имя Сталина в нем названо не было. Но портрет вождя там был дан (при всей индивидуальной неповторимости пастернаковского голоса) в лучших традициях придворной поэзии Востока:
А в эти дни на расстояньи,
За древней каменной стеной,
Живет не человек, — деянье,
Поступок ростом с шар земной.
Судьба дала ему уделом
Предшествующего пробел:
Он — то, что снилось самым смелым,
Но до него никто не смел.
За этим баснословным делом
Уклад вещей остался цел.
Он не взвился небесным телом,
Не исказился, не истлел.
В собранье сказок и реликвий,
Кремлем плывущих над Москвой,
Столетья так к нему привыкли,
Как к бою башни часовой.
Этим строчкам о человеке, живущем «за древней каменной стеной», предшествуют другие, в которых поэт говорит о себе:
И этим гением поступка
Так поглощен другой, поэт,
Что тяжелеет, словно губка,
Любою из его примет.
Как в этой двухголосной фуге
Он сам ни бесконечно мал,
Он верит в знанье друг о друге
Предельно крайних двух начал.
Хотя поэт и ощущает свою малость в сравнении с человеком, каждый поступок которого «ростом с шар земной», но в то же время он утверждает и некое их равенство. Равенство, основанное на какой-то таинственной связи, существующей между этими двумя «полюсами мироздания».
На первый взгляд не совсем понятно, можем ли мы с уверенностью утверждать, что поэт («артист»), о котором идет тут речь, — не кто иной, как сам автор: если он говорит о себе, то почему в третьем лице? Однако никаких сомнений в том, что Пастернак разумел тут именно себя, ни у кого никогда не возникало. Да он и сам не делал из этого тайны: прямо написал однажды, что в этом стихотворении «разумел Сталина и себя». И пояснил, что это была «искренняя, одна из сильнейших (последняя в тот период) попытка жить думами времени и ему в тон». (Борис Пастернак. Собрание сочинений. В 5 т. Т. 2, с. 620.)
Строки о поэте, который «тяжелеет, словно губка, любою из его примет», как и приписка Пастернака к «письму товарищей» по поводу смерти Аллилуевой, содержат в себе некое — уже новое! — обещание. Они довольно прямо намекают на то, что поэт уже «забеременел» («тяжелеет») заданной ему темой, что цитируемое стихотворение — лишь первый подступ к ней: полное воплощение и разрешение этой грандиозной темы — впереди.
Тут Пастернак, быть может, и слегка лукавил. Но вера его «в знанье друг о друге предельно крайних двух начал» была искренней.
Примерно в это же время (в марте 1936) он обратился к Сталину с письмом, в котором благодарил его за освобождение мужа и сына Анны Ахматовой, которое приписал (не без оснований) своему заступничеству, а также за произнесенные Сталиным незадолго до этого знаменитые его слова о Маяковском как о «лучшем, талантливейшем» поэте эпохи.
Начиналось это письмо так:
► Дорогой Иосиф Виссарионович!
Меня мучит, что я не последовал тогда своему первому желанию и не поблагодарил Вас за чудесное освобождение родных Ахматовой; но я постеснялся побеспокоить Вас вторично и решил затаить про себя это чувство горячей признательности Вам, уверенный в том, что все равно, неведомым образом, оно как-нибудь до Вас дойдет.
И заканчивалось таким же намеком на таинственную, мистическую связь, существующую между ними, благодаря которой токи благодарности, или любви и преданности, или каких-либо иных чувств, обуревающих поэта, каким-то неведомым образом достигнут августейшего адресата даже и без посредства почты и телеграфа:
► В заключение горячо благодарю Вас за Ваши недавние слова о Маяковском. Они отвечают моим собственным чувствам… Косвенно Ваши строки о нем отозвались на мне спасительно. Последнее время меня, под влиянием Запада, страшно раздували, придавали преувеличенное значение (я даже от этого заболел): во мне стали подозревать серьезную художественную силу. Теперь, после того, как Вы поставили Маяковского на первое место, с меня это подозрение снято, и я с легким сердцем могу жить и работать по-прежнему, в скромной тишине, с неожиданностями и таинственностями, без которых я бы не любил жизни.
Именем этой таинственности
горячо любящий и преданный Вам
Б. ПАСТЕРНАК
Ольга Ивинская в книге своих воспоминаний говорит, что однажды Борис Леонидович назвал Сталина «гигантом дохристианской эры человечества». Это был отголосок, угасающий след его «романа» с вождем. В начале 40-х недавние его «сталинистские» иллюзии были уже развеяны.
В феврале 1941 года он обронил в письме к своей двоюродной сестре Ольге Фрейденберг:
► Атмосфера опять сгустилась. Благодетелю нашему кажется, что до сих пор были слишком сентиментальны и пора одуматься. Петр Первый уже оказывается параллелью неподходящей. Новое увлечение, открыто исповедуемое, — Грозный, опричнина, жестокость.
Спустя год, в марте 42-го, Пастернак узнал, что на этот — новый — социальный заказ уже успел откликнуться А.Н. Толстой. И тут же — с присущей ему прямотой и откровенностью — высказался на эту тему в письме к Тамаре Владимировне и Всеволоду Вячеславовичу Ивановым:
► Итак, ампир всех царствований терпел человечность в разработке истории, и должна была прийти революция со своим стилем вампир, и своим Толстым, и своим возвеличеньем бесчеловечности.
«Стиль вампир» это, конечно, камень в огород не А.Н. Толстого, проворно выполнившего заказ, а прямо и непосредственно в заказчика — в Сталина.
Казалось бы — все ясно: иллюзии кончились, все точки над i расставлены. Роль Сталина в жизни страны определена с беспощадной, убийственной точностью и прямотой.
Но совсем недавно было опубликовано письмо Пастернака Фадееву, написанное 14 марта 1953 года, то есть через пять дней после похорон Сталина.
И вот как, — после всего этого, после того как взгляд его на «Благодетеля», казалось бы, давно уже обрел полную ясность, — откликается он на его смерть: