► Генеральный секретарь ЦК ВКП(б), Председатель Совета Министров Союза Советских Социалистических Республик, Генералиссимус, Гениальный Полководец, Величайший Гений Всех Времен и Народов, Великий Продолжатель Дела Ленина, Лучший Друг Писателей, Лучший Друг Шахтеров, Лучший Друг Физкультурников… И прочая, и прочая, и прочая…
Легко заметить, что словосочетание «корифей науки» было в этом перечне отнюдь не самым велеречивым и пышным. Но, как уже было сказано, — одним из главных.
В России со времен Петра существовало нечто вроде государственной монополии на духовную жизнь общества. Наполеон это оценил. Он сказал Александру Павловичу: «Вы одновременно император и папа. Это очень удобно».
Это было действительно неплохо придумано.
По этой давней традиции, унаследованной от русских императоров, Сталин тоже объединил в одном (своем) лице светскую и духовную власть. Но он пошел гораздо дальше русских царей. Он являлся в то же время как бы незримым духовником и цензором каждого мыслящего члена общества.
Каждое свое душевное движение, каждый поступок поверять мысленным обращением к Сталину (или к его портрету), затаив дыхание, гадать, одобрит Сталин или нет, нахмурится или улыбнется, поощрит или упрекнет, — все это стало нормой мироощущения советского человека:
Усов нависнувшею тенью
Лицо внизу притемнено.
Какое слово на мгновенье
Под ней от нас утаено?
Совет? Наказ? Упрек тяжелый?
Неодобренья строгий тон?
Иль с шуткой мудрой и веселой
Сейчас глаза поднимет он?
(Твардовский. К портрету Сталина)
Вот потому-то и был так важен титул «Корифей науки» в перечне всех официальных и полуофициальных сталинских титулов и званий. Это был его мандат на право вмешиваться в ученые споры физиков и генетиков, языковедов и музыковедов. Оставлять за собой право решающего голоса, высшей инстанции, ставящей последнюю точку в любой дискуссии, независимо от того, шла ли там речь о теории относительности Эйнштейна или о музыке Шостаковича, о проблемах языкознания или о борьбе академика Лысенко с менделизмом-морганизмом.
Горький в своих воспоминаниях о Савве Морозове рассказывает, что однажды — в каком-то почтенном собрании (дело было, если не ошибаюсь, на Нижегородской ярмарке) — Дмитрий Иванович Менделеев выдвинул какую-то научную идею, которую никто из присутствующих не поддержал, а некоторые из них отозвались о ней даже весьма скептически. Возражая им, Дмитрий Иванович, самолюбие которого было сильно задето, не преминул заметить, что об этой его идее весьма благосклонно высказался государь император. И тут Савва Иванович Морозов произнес такие слова:
— Мнение ученого, подкрепляемое авторитетом царя, — сказал он, — не только теряет в весе, но и компрометирует науку.
У нас ни о чем подобном никто не смел даже и помыслить.
У нас, когда на сессии ВАСХНИЛ Трофим Денисович Лысенко, прежде чем начать громить менделистов-морганистов, скромно отметил, что его доклад получил одобрение ЦК и лично товарища Сталина, весь зал встал и встретил это сообщение бурными аплодисментами, переходящими в овацию. И исход научной дискуссии был таким образом предрешен.
А вот история, пожалуй, даже еще более наглядно показывающая, как это все происходило у нас.
* * *
Писатель Николай Вирта написал пьесу «Заговор обреченных» и, как тогда полагалось, представил ее в Комитет по делам искусств.
Спустя некоторое время он пришел к заместителю председателя Комитета — за ответом.
— Прочел вашу пьесу, — сказал тот. — В целом впечатление благоприятное. Финал, конечно, никуда не годится. Тут надо будет вам еще что-то поискать, додумать… Второй акт тоже придется переписать. Да, еще в третьем акте, в последней сцене… Ну, это, впрочем, уже мелочи… Это мы уже решим, так сказать, в рабочем порядке…
Вирта терпеливо слушал его, слушал. А потом вдруг возьми да и скажи:
— Жопа.
— Что? — не понял зампред.
— Я говорю, жопа, — повторил Вирта.
Зампред, как ошпаренный, выскочил из своего кабинета и кинулся к непосредственному своему начальнику — председателю Комитета, Михаилу Борисовичу Храпченко.
— Нет! Это невозможно! — задыхаясь от гнева и возмущения, заговорил он. — Что хотите со мной делайте, но с этими хулиганствующими писателями я больше объясняться не буду!
— А что случилось? — поинтересовался Храпченко.
— Да вот, пришел сейчас ко мне Вирта. Я стал высказывать ему свое мнение о его пьесе, а он… Вы даже представить себе не можете, что он мне сказал!
— А что он вам сказал?
— Он сказал… Нет, я даже повторить этого не могу!..
— Нет-нет, вы уж, пожалуйста, повторите.
Запинаясь, краснея и бледнея, зампред повторил злополучное слово, которым Вирта отреагировал на его редакторские замечания. При этом он, естественно, ожидал, что председатель Комитета разделит его гнев и возмущение. Но председатель на его сообщение отреагировал странно. Вместо того чтобы возмутиться, он как-то потемнел лицом и после паузы задумчиво сказал:
— Он что-то знает…
Интуиция (а точнее — долгий опыт государственной работы) не подвела Михаила Борисовича. Он угадал: разговаривая с его заместителем, Вирта действительно знал, что его пьесу уже прочел и одобрил Сталин.
И еще одна, совсем уже гротескная, прямо-таки макабрическая история на ту же тему — ее рассказал мне один мой приятель, работавший в отделе науки «Литературной газеты».
На протяжении долгих лет шла жестокая, непрекращающаяся борьба двух направлений в отечественной астрономии. Одна группа ученых утверждала, что какое-то (уж не помню, какое именно, но какое-то очень важное) событие в жизни Вселенной произошло пять миллионов лет назад. Противники же их придерживались мнения, что событие это действительно имело место, но не пять, а десять миллионов лет назад.
Борьба между этими двумя научными направлениями приняла такие яростные формы, что противники стали писать друг на друга доносы. В Академию наук, еще куда-то. Ну и, разумеется, в КГБ. Этот, казалось бы, бесконечно далекий от политики, да и вообще, по правде говоря, не такой уж животрепещущий вопрос, выходит, тоже находился в компетенции наших славных, как их тогда называли (оказывается, не зря!), компетентных органов.
Вряд ли надо объяснять, почему именно туда обращались ученые-астрономы как в высшую, самую авторитетную научную инстанцию: потому что верховным ее шефом был ОН, Корифей Всех Наук. Так кому же еще было решать, пять или десять миллионов лет тому назад произошло то, что стало предметом той научной дискуссии.
Ну, а если уж сам Отец Народов произносил какие-то слова, они тотчас же объявлялись непреложной научной истиной, а то и новым научным откровением. И тут уже совершенно неважно было, с каким-то обдуманным, дальним прицелом решился он вмешаться в тот или иной научный вопрос или просто взбрело ему на ум что-то такое брякнуть — в случайном разговоре или хотя бы даже в застолье.
* * *
Вот, например, такая история — ее рассказал мне Семен Израилевич Липкин. Как известный знаток и переводчик таджикской поэзии он был приглашен в Кремль на большой прием, устроенный по случаю проходившей в Москве декады таджикской литературы и искусства.
Банкет был уже в самом разгаре, когда за столом, где восседали члены Политбюро, с бокалом вина в руке поднялся Сталин.
Все смолкло.
Медленно, неторопливо, не повышая голоса, как человек хорошо знающий, что каждое его слово будет услышано, как бы тихо и даже неразборчиво он его ни произнес, он начал:
— Великий таджикский поэт Фирдоуси…