Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Впрочем, тогда, до войны, он не только перед иностранцами, но и перед своей собственной идеологической обслугой (из среды так называемой художественной интеллигенции) старался сохранить лицо.

Вот, например, такая история. Ее рассказал мне мой сосед, известный наш кинорежиссер Александр Григорьевич Зархи. В 1940 году он и его тогдашний соавтор И. Хейфиц сняли фильм «Член правительства», впоследствии причисленный к классике советского кинематографа. Прежде чем выпустить картину на широкий экран, ее, как это было тогда принято, смотрели члены Политбюро. И вот просмотр закончился. Все молчат: ждут, что скажет Сталин. Но Сталин, ничего не сказав и даже как будто недовольно нахмурившись, покинул зал.

Создатели фильма в сильно растрепанных чувствах вернулись домой, не зная, чего им теперь ждать. То есть ничего хорошего они, конечно, уже не ждали. Гадали только, ограничится ли дело запретом картины или обернется еще чем-нибудь похуже.

В томительном этом ожидании прошел день. А поздно ночью в квартире Александра Григорьевича раздался телефонный звонок. Звонил Поскребышев. Он сказал, что картина понравилась. Что это замечательная и даже выдающаяся победа советского киноискусства. Но есть у него (именно у него лично) одно небольшое недоумение. Как могло случиться, что в картине на столь важную общественно-политическую тему ни разу не упомянуто имя товарища Сталина?

Александр Григорьевич, разумеется, тут же заверил главного сталинского холуя, что эта грубая политическая ошибка незамедлительно будет исправлена.

Но это — легко сказать! А как сделать? Не вставишь ведь великое имя абы как, ни к селу ни к городу. Да и надо все-таки не попортить при этом тонкую художественную ткань произведения.

Несколько ночей Александр Григорьевич провел без сна. И наконец его осенило.

По ходу дела героиня фильма пишет письмо «на самый верх». Вот тут бы и дать понять зрителю, кому — лично! — адресовано это письмо, из-за которого судьба героини чудесным образом переменилась. Но — как? Дело происходит глубокой ночью. Собеседника, с которым героиня могла бы поговорить на эту тему, у нее быть не может. Можно было, конечно, показать крупным планом листок бумаги, на котором корявыми крупными буквами было бы старательно выведено: «Дорогой…» Ну, и так далее. Но это было бы, как говорят в таких случаях герои Зощенко, «маловысокохудожественно». А Александру Григорьевичу, понятное дело, хотелось, чтобы было художественно.

И он нашел выход из этого сложного положения.

Героиня, сочиняющая свое письмо при свете керосиновой коптилки, встает, подходит к кроватке, в которой спит ее маленькая дочь, осторожно будит ее и шепотом спрашивает:

— Доченька! «Виссарионыч» — одно «сы»? Или два «сы»?

Девочка, не разлепляя сонных глаз, отвечает:

— Два «сы».

Соавтору Александра Григорьевича — режиссеру Хейфицу — эта придумка очень понравилась. Нравилась она и самому Александру Григорьевичу. Возникло, однако, сомнение: понравится ли она Сталину? Не покажется ли она ему чересчур тонкой? Не захочет ли он, чтобы имя его прозвучало в фильме без всяких этих художественных тонкостей и намеков, а, как сказал поэт, — весомо, грубо, зримо…

К счастью, эти опасения оказались беспочвенными.

Тонкая художественная находка режиссера Александра Зархи вождя удовлетворила. Во всяком случае, никакого неудовольствия по этому поводу он не высказал.

* * *

А вот — другая история. Совсем в ином роде — хотя и на ту же тему.

У Виктора Некрасова в его романе «В окопах Сталинграда» Сталин упоминался. Всего два раза. О том, чтобы в книге о Сталинградской битве имя Сталина не упоминалось совсем, разумеется, не могло быть и речи. Это Виктор Платонович прекрасно понимал.

К тому же он знал, что Сталинскую премию ему распорядился дать не кто иной, как именно ОН, лично товарищ Сталин:

► Это уже потом мне рассказывал Всеволод Витальевич Вишневский, который был редактором журнала «Знамя» и опубликовал, и, нужно сказать, без всяких поправок и изменений, повесть. Но дальше — когда случилось совершенно неожиданное для меня событие, она — повесть — получила Сталинскую премию, — Всеволод Витальевич вызвал меня, закрыл все двери, по-моему, даже выключил телефон и сказал: Виктор Платонович, вы знаете, какая странная вещь произошла (а сам он был тоже членом Комитета по Сталинским премиям). Ведь вчера ночью, на последнем заседании Комитета, Фадеев вашу повесть вычеркнул, а сегодня она появилась. За одну ночь только один человек мог бы вставить повесть в список. Вот этот человек и вставил…

Это загадочная совершенно история, так как этот человек — Иосиф Виссарионович, со своими странностями, о которых мы говорить не будем, многие знают; одна из них, что он семнадцать раз ходил на «Дни Турбиных»… К этим странностям, по-моему, и относится, что вот он, по рассказам, вставил мою повесть, в которой, в общем, скажем, так уж много он не упоминался…

(Из выступления Виктора Некрасова на радио «Свобода» 23 января 1976 года. Специальная передача «Примечательные встречи»)

Виктор Платонович явно гордится тем, что Сталин в его повести «так уж много не упоминался».

Упоминался он там, как уже было сказано, всего два раза. Да и то — как-то так, мимоходом. А главное — в пределах правдоподобия.

В одном случае имя Сталина в повести возникает так:

► — А все-таки воля у него какая… — говорит Ширяев, не подымая глаз. — Ей-богу…

— У кого? — не понимаю я.

— У Сталина, конечно. Два таких отступления сдержать. Ты подумай только! В сорок первом и вот теперь… Мы вот каких-нибудь пятьсот-шестьсот метров держим и то ругаемся. И тут не так, и там плохо, и пулемет заедает. А ему за весь фронт… Газету и то, вероятно, прочесть не успевает. Ты как думаешь, Керженцев, успевает или нет?

— Не знаю. Думаю, все-таки успевает.

— Успевает, думаешь? Ой, думаю, не успевает. Тебе хорошо. Сидишь в блиндаже, махорку покуриваешь, а не понравится что, вылезешь, матюком покроешь, ну, иногда там пистолетом пригрозишь… А у него что? Карта? А на ней флажки. Иди разберись. И в памяти все удержи — где наступают, где стоят, где отступают…

Разговор ведется в нарочито бытовом, слегка даже приземленном тоне. Поначалу главный герой, от имени которого ведется повествование (то есть как бы сам автор), даже не понимает, о ком идет речь. (Хотя, услыхав первую фразу — «воля у него какая», — мог бы и даже должен был понять сразу.)

В другом случае главный герой (рассказчик) упоминает Сталина уже как бы от себя. Поминает, размышляя о своем ординарце:

► Маленький, круглоголовый мой Валега! Сколько исходили мы с тобой за эти месяцы, сколько каши съели из одного котелка, сколько ночей провели, завернувшись в одну плащ-палатку…

На войне узнаешь людей по-настоящему… Она — как лакмусовая бумажка, как проявитель какой-то особенный. Валега вот читает по складам, в делении путается, не знает, сколько семью восемь, и спроси его, что такое социализм или родина, он, ей-богу ж, толком не объяснит: слишком для него трудно определяемые словами понятия. Но за эту родину — за меня, Игоря, за товарищей своих по полку, за свою покосившуюся хибарку где-то на Алтае, за Сталина, которого он никогда не видел, но который является для него символом всего хорошего и правильного, — он будет драться до последнего патрона.

Когда роман писался и печатался (1946 год), упоминание Сталина в таком контексте («…за меня, за Игоря, за товарищей по полку, за Сталина…») было по меньшей мере необычным, в особенности если вдуматься в продолжение этой фразы — «за Сталина, которого он никогда не видел, но который является для него символом всего хорошего и правильного…» То есть — кто его знает, каков он там на самом деле, этот Сталин: драться до последнего патрона Валега будет не за этого, реального Сталина, «которого он никогда не видел», а за какого-то неведомого ему мифического Сталина, который является для него «символом всего хорошего и правильного».

42
{"b":"589702","o":1}