Это не фотография, а — рисунок. Пожалуй, даже — живопись. (Самые яркие краски остались «за кадром»: цитируя, я сохранил в неприкосновенности только скелет сюжета.) Так что можно, конечно, сделать поправку на некоторую долю художественного вымысла.
Но, хорошо зная натуру, могу свидетельствовать, что эта доля здесь не так уж велика.
* * *
Половину своей жизни — во всяком случае, никак не меньше трети — я прожил в такой же коммуналке.
Ну, не совсем такой же.
В нашей квартире жили всего-навсего шесть семей.
Но был такой же темный, затхлый коридор, заставленный какими-то старыми, рассохшимися шкафами и комодами. И ванная, на стенках которой висели шесть похожих на гробы цинковых корыт (у каждой семьи — свое). И кухня, где вечно било тебя по морде чье-то развешенное на веревках мокрое белье.
А на стене кухни висел разграфленный лист бумаги с фамилиями жильцов. И, ставя на газовую плиту чайник или кастрюлю с супом, каждый должен был в своей графе пометить время. Скажем: «9 ч. 56 м.». А когда чайник закипал, снимая его с плиты, так же скрупулезно отмечалось: «10 ч. 13 м». А в конце месяца какой-нибудь грамотей-доброволец (в нашей коммуналке это был мой отец) долго вел какие-то сложные подсчеты, ломал голову, вычисляя, кому сколько платить за газ.
Почти все наши соседи по коммуналке ютились — кто вчетвером, а кто и впятером — в шестиметровых и восьмиметровых комнатенках. По сравнению с ними мы жили по-царски: комната наша была площадью аж в целых восемнадцать метров, а было нас только трое.
Но и нас тоже время от времени «уплотняли» приезжавшие из других городов родственники (а приезжали они часто, поскольку из провинции все тогда тянулись в Москву). И тогда мои родители приставляли к своей тахте мой диванчик, и все мы укладывались на этом сооружении поперек — впятером, а то и вшестером.
Я был мал, и вся эта свистопляска, которой сопровождалось каждое такое «уплотнение», приводила меня в восторг. И я не понимал родителей, которые почему-то были этими родственными вторжениями недовольны. А когда гости уезжали и жизнь входила в обычную, скучную свою колею, я завидовал соседям, ютившимся впятером в крохотной комнатке при кухне: у них ведь такая веселая суматоха происходила каждый вечер. И чтобы этот праздник жизни длился вечно, не нужны им были никакие гости, никакие родственники.
Постепенно «уплотнявшие» нас время от времени родственники каким-то образом зацепились в столице, обрели в ней постоянное жилье, и эти временные «уплотнения» кончились. Но тут на головы моих родителей свалилось новое, уже не временное «уплотнение».
Когда я женился, жить нам с женой, естественно, было негде.
Отец мой по этому поводу высказался так:
— Разве я сторонник брака по расчету? Разве я против брака по любви? Но неужели нельзя было полюбить девушку с квартирой?
Никакого другого выхода, однако, не было, и мы поселились в родительской комнате. За шкафом.
В эту же комнату мы привезли из роддома и только что появившегося на свет нашего сына.
Новая жизнь, в которую мы нырнули с головой после этого события, могла бы стать сюжетом для пухлого романа. А если учесть сложные отношения между свекровью и невесткой, постоянно ведущих между собой глубоко принципиальные споры о том, кто из них лучше сумеет выкупать ребенка и правильно запеленать его, учесть также, что каждая из них апеллировала ко мне и к отцу, призывая нас стать арбитрами в этих сложных и принципиальных спорах, учитывая также некоторые особенности моего характера, из-за которых я не желал, да и не умел, занять мало-мальски твердую позицию, а неизменно стремился призвать ссорящихся к консенсусу, за что обеими воюющими сторонами был заклеймен язвительным прозвищем Адвокат, — учитывая все эти, а также многие другие психологические нюансы, роман этот, будь он написан, мог бы стать шедевром не только натуральной, но и психологической прозы, с некоторым даже уклоном в достоевщину.
Никогда нельзя было предвидеть, в какую минуту и по какому поводу вдруг вспыхнет пожар.
Начаться он мог с какой-нибудь вполне миролюбивой реплики — не важно чьей.
— Как вам нравится? — словно бы про себя роняет вдруг свекровь. — Оказывается, я плохо чищу картошку!
— Если картошку чистят хорошо, — немедленно парирует невестка, — никаких черных точек на ней не остается. Она чистая, белая.
— Миша! Ты слышишь, что она говорит? Даже ее родная мать сказала, что все, кто ее знает, говорят, что с ней жить нельзя. А меня на старости лет лишили собственного угла, и я должна все это выносить!
— Вы из меня дуру не делайте! — вспыхивает невестка. — Не делайте из меня дуру! Это вы первая затеяли этот разговор!
— Да! Потому что нечего меня учить, как чистить картошку. Картошку я, слава богу, чищу хорошо! Вот, смотрите, я ее почистила, и она белая, а сейчас она будет вариться и на ней появятся черные глазки.
— Не могут появиться эти глазки, если вы картошку почистили хорошо. Вот, смотрите, я беру картошку. Вот она, картошка. Вот! Чищу ее. Видите? Никаких глазков, никаких черных точек. И вот я ставлю ее варить. Сейчас вы увидите, появятся на ней глазки или не появятся. Ставим физический эксперимент. Сейчас вы все увидите!
— Ну, так чистить картошку! Конечно, когда от картофелины остается ровно половина!.. Не-ет! Я так не делаю… Я сказала сыну, как только он привел ее в мой дом. Я сразу ему сказала: она тебя разорит!..
Из каждой такой схватки они выходили бодрые, обновленные, помолодевшие, что дало повод моему отцу однажды заметить: «Они обе останутся живы!» — намекая тем самым, что нам с ним это вряд ли удастся.
Чтобы хоть немного разрядить обстановку, мы с отцом пошли на отчаянный шаг: решили купить телевизор. Это было для нас тогда совершенно непозволительной роскошью, но мы надеялись, что столь мощное отвлекающее средство хотя бы по вечерам внесет в наш дом покой и умиротворение.
Но — не тут-то было.
Сидим мы, бывало, у крохотного экранчика, слегка увеличенного линзой (было тогда такое кошмарное устройство, о котором сейчас даже и вспомнить страшно), и с интересом следим, как грибоедовская Софья с невинным видом морочит голову отцу, отводя его подозрения от Молчалина, с которым только что рассталась.
— Вот мерзавка! — страстно осуждает ее моя мать.
— Почему мерзавка? — немедленно вступает в дискуссию моя жена — Она борется за свое счастье!
Слово за слово, и — пошло-поехало.
Сложный подтекст этих дискуссий был очевиден. «Такая же мерзавка, как ты, которая вот такими же лживыми приемчиками женила на себе моего мальчика», — давала понять невестке свекровь. И невестке не оставалось ничего другого, как тут же кинуться в бой, защищая совсем ей не симпатичную Софью. Плевать ей было на эту Софью. Не в Софье тут совсем было дело!
С каждым днем наша жизнь становилась все невыносимее.
И тогда мы решили эту нашу (общую с родителями) комнату — менять.
Формально мы имели право «улучшить свои жилищные условия», поскольку имеющаяся у вас жилплощадь не соответствовала даже сильно заниженным тогдашним нормам. Но практически это было невозможно. Можно было только поменяться с кем-нибудь — с соответствующей, конечно, доплатой. (Вообще-то это было незаконно: считалось, что, получая или предлагая доплату, вы спекулируете государственной жилплощадью. Но государственные органы закрывали на это глаза. В не совсем легальной, а потому вполне ублюдочной форме тут как бы начинали уже действовать законы рынка.)
Попытку такого обмена и решили мы предпринять.
* * *
Комната наша — до того, как я «уплотнил» родителей нашей новой молодой семьей, — как я уже говорил, представлялась нам царскими палатами.
Во всяком случае, для обмена она представляла очень даже неплохой вариант. В самом центре Москвы, около Елисеевского магазина. Как нам тогда казалось, — большая, прямо-таки гигантская (18 квадратных метров!).