Назавтра, в страстную субботу, Дюла Киш проснулся тихий, умиротворенный. Лазар хотел было сказать: не надо дальше рассказывать, не интересно это ему. Но промолчал почему-то — и молчал целый день, то сидя на нарах, то глядя через решетчатое окно на улицу. Зато Дюла Киш говорил и говорил: «Что мне оставалось делать: пошел я и напился в стельку. Не рассказывать же мне трактористу, что жену мою как раз оседлал Пишта Секей! Доработал я день молча, словно бы зубы у меня болели, а вечером пошел и напился до положения риз. Как уж я потом добрался на велосипеде домой, один бог знает. Думал я: может, взять и повеситься? По крайней мере все бы решилось сразу и само собой… И, поверите ли, до сих пор не пойму, как это я смог так быстро, в секунду одну, отрезветь — это когда жена мне крикнула: где тебя носит, да еще набрался, как последняя скотина, а свиньи твои скоро хлев разнесут! Вот так она меня встретила, стерва поганая… сами понимаете, дядя Фекете, пришлось мне отрезветь, хотя вина во мне было под завязку, я только что не на карачках ползал… Ах, ты еще орешь на меня, курва ты подзаборная!.. Мне тогда на все уже было плевать, и на бога, и на соседей, и что ночь на дворе, и что ребятишки спят… Снял я ремень поясной — да пряжкой, пряжкой ее, в бога, в душу, во всех святых! Хорошо было под Пиштой Секеем — так вот тебе, получай! — орал я, а сам все хлестал ее. Дети, конечно, проснулись, вылезли на порог, верещат, будто это я их бью, а жена в угол забилась, скорчилась там, не бей, кричит, не трогай меня, я все тебе объясню… И ревет, конечно. Наконец отшвырнул я ремень, хлопнул дверью так, что дом задрожал, и пошел спать в сарай; мы его под гараж приспособить хотели, если удастся когда-нибудь подержанную машину купить… Остыл я немного — и тоже реветь принялся: очень мне муторно было, да и совесть мучила, что я так человека избил. Я ведь даже детей своих в жизни пальцем не тронул, а уж жену свою, которую так когда-то любил… Ну, а потом… устал я все-таки, целый день вкалывал, да и вино… словом, сморил меня сон. Черт его знает, но почему-то я верил, что пойдет этот урок бабе впрок, попросит она у меня прощения, присмиреет. Ведь она тоже, наверно, не хочет, чтобы в деревне языки чесали про нее — это с тремя-то детьми!.. Словом, поплакал я и уснул, уверенный: что было, то было, того уже не изменишь, но, может, все еще наладится у нас, ведь любили мы когда-то друг друга, очень любили… Опять же, грех отрицать, до сих пор была она мне хорошей женой, тянули мы с ней одно ярмо; да если все прочее не считать, ведь трое ребятишек у нее на шее висели, все заботы о них были на ней в основном… Однако пришло утро — и тут понял я, как ошибался; разбудил меня полицейский: давай, мол, пошли в отделение. Я на него гляжу и не могу ничего понять: какого дьявола, в какое еще отделение? А он: не разговаривай, пошли! Ну, там, в отделении, я узнал, что жена моя заявление на меня написала, да еще успела у врача побывать, показала следы от ремня. Врач составил справку о побоях… Я и сейчас не отрицаю, выглядела она страшно: вся в синих, зеленых кровоподтеках, ссадинах, — словом, попал я под суд. А там ведь как: хошь говори правду, хошь не говори — только на смех тебя поднимут. Докажи, говорят, факт измены, свидетелей приведи; да и если все было так, как ты утверждаешь, все равно не имеешь права творить самосуд… Я было к Ферко Барне, приходи, кореш, выручай, а он в кусты, я, говорит, в суд пойду, только если меня свяжут и повезут, не хочу я ни во что вмешиваться…» Лазар Фекете поднял голову и увидел перед собой, на том месте, где сидел Дюла Киш, профессора, Берталана Добо. Интересно, он пошел бы в свидетели — или ответил бы так же, как Ферко Барна ответил Дюле Кишу? Ведь Берталан Добо мог бы стать Лазару таким же свидетелем, как тот Ферко — нынешнему соседу Лазара: профессор рассказал бы на суде про тот славный вечер, который они провели в ресторане «Тополь», рассказал бы, о чем они говорили… Ведь в тот вечер, в тех разговорах и началось, наверно, все то, что в конце концов привело Лазара в тюремную камеру. А ведь ничего особенного вроде бы не было. Выпивали, беседовали, руки друг другу пожали. А он, Лазар, на следующий день сел на скамью возле автобусной станции… Лазар еле заметно покачал головой: нет, лучше, если не станет он поминать профессора. Его дело — не то что у Дюлы Киша. И Ферко Барна — не Берталан Добо. А то, что оба они, этот «дурень несчастный» и он, Лазар, кончили, в общем-то, одинаково, значения не имеет… Лазар повесил голову, тихо вздохнул. Дюла Киш стоял у окна. «Баба, конечно, напрочь все отрицала, Пишта Секей тоже. Я один остался в дерьме по уши, и развод нам был дан как бы по моей вине, да еще присудили мне денежный штраф и шесть месяцев тюрьмы условно. Потому что судимостей у меня раньше не было… Что вы на все это скажете, дядя Фекете? Ради этого я столько лет трудился как вол?.. Когда приговор объявили, адвокат мне шепнул, чтобы смирился я, не требовал пересмотра: бесполезно. Что бы я ни делал, суд на стороне жены будет из-за троих детей. Вот что я заслужил от судьбы, дядя Фекете… Уж я и так головой бился о стену: и почему я до смерти не забил эту суку? Ну, повесили бы меня — зато и она бы свое получила… После, когда я в песчаном карьере рассказал ребятам эту историю, они посмеялись и сказали: коли уж взялся жену бить, бей до конца, на середине не останавливайся. Я тоже с ними смеялся; а на суде такой бешеный был, что меня держать приходилось. Ну, потом я кое-как успокоился, перебрался из своего дома обратно к матушке; вещей было у меня — два костюма, один еще свадебный, ну и несколько пар белья… Вот уж теперь деревня вволю могла надо мной потешиться… В кооперативе я не захотел после этого оставаться ни дня, посоветовали мне в песчаный карьер пойти работать: там и денег больше, да и не надо глаза опускать, если встретишь случайно на улице бабу свою или Пишту Секея. Честное слово, я бы с радостью насовсем из деревни уехал; да опять я дураком оказался, не хотел бросать матушку: что с ней будет, когда она совсем постареет? И по детишкам своим скучал. Так что я только с понедельника до субботы был счастлив… если, конечно, это можно назвать счастьем, когда ты среди чужих. Часто я вечерами голову ломал: почему баба мне не сказала, что втюрилась в Пишту Секея? Может, конечно, я бы подох, узнав это, или что-нибудь сотворил ужасное — а может, понял бы ее, попробовал бы дождаться, когда она перебесится и вернется ко мне… Не знаю. В конце концов, не думаю, что это натура в ней взыграла. Не такая она была, я-то знаю. Без любви она с кем попало не ляжет. Хотя кто его знает — чужая душа потемки. Если другие на такое способны, то она что, исключение?.. Да и понять ее можно: что она видела от меня в последние годы? Ничего. С зари до позднего вечера вкалываешь, чтобы жить не хуже других людей, потом лег — и захрапел. Потому, наверное, и свиней она невзлюбила, нынче я так думаю… Изголодалась по ласке, а тут Пишта Секей: улыбнулся ей — и она за ним побежала. А сил, чтобы в этом честно признаться, у нее уже не было. Знала ведь она, сколько я бьюсь ради семьи, и не хотела меня обижать, а устоять не могла тоже — вот и пошла за Пиштой, как собачонка за хозяином. А что избил я ее, мне за это оправдания нет. Не имеет мужчина права такое делать: жену ремнем бить на глазах у детей. Опять-таки думаю я: если б хватило у нее смелости в глаза мне посмотреть, нашлось бы силы сказать, дескать, так и так… Кстати, Пишта Секей бросил ее, и я его последней скотиной за это считаю. Конечно, его тоже можно понять: он еще молодой, свободный, для него это так, еще одна победа, да и зачем ему трое чужих детишек?.. Знаете, дядя Фекете, я тогда выходных боялся, как черт ладана. Даже улицу обходил подальше, где дом наш стоял, а как встречался с женой, отворачивался: еще крикнет, дескать, чего глазеешь, недоносок несчастный?.. А руки у меня все еще сами собой в кулаки сжимались; человек я, в общем-то, смирный, но как завижу ее, так и хочется броситься и повыдирать у нее все волосы, по одному, перед детьми, перед народом… А я только глаза отводил да норовил спрятаться, сидел у матушки, тишину слушал… и ждал каждого второго воскресенья… Потому что суд постановил, что имею я право видеть своих птенчиков раз в две недели. Приходили они ко мне вначале, а я очень остерегался, чтобы про мать не сказать плохого: мало ли что между нами было — дети-то здесь ни при чем… А когда мы с Тери сошлись, потихоньку как-то перестали они бывать у меня. Бог его знает, мать, что ли, наговорила им про меня или просто не знали, как вести себя с Тери. Ужасно это, поверьте, дядя Фекете. Мне просто жить тошно стало… а ведь я в то время снова уже надеялся, что как-нибудь все-таки встану на ноги. Почему-то очень хотелось мне верить, что, может, Тери заменит мне жену и детей…» — «Давай спать», — неожиданно сказал Лазар, воспользовавшись кратким мгновением тишины, и в тот день Дюла Киш больше не продолжал свой рассказ.