Он поднялся с нар и привычно двинулся было в угол, умыться. Но здесь, в комнате, не было тазика на подставке с ведром воды рядом и с двумя полотенцами по бокам: одно, махровое, для лица и одно для ног. И не висело на гвоздике зеркальце в алюминиевой рамке, глядя в которое он привык бриться. Он хотел было постучать в дверь, спросить, где тут можно умыться, но лишь рукой махнул. «Сами скажут, если что надо…» Да еще осерчают, пожалуй, если он так рано начнет шуметь. Он повернулся, в затылке резануло болью. Он потянулся к больному месту: там, где затылок переходил в шею, пальцы нащупали два саднящих продолговатых вздутия. «Синяки. Красиво, должно быть…» Он еще раз махнул рукой, подошел к окну, встал на цыпочки и увидел полоску чистого голубого неба, пятнистый, словно в коросте, брандмауэр, слева широкие железные ворота. «Гараж, что ли?..» Дальше смотреть он не стал, сказал вслух: «Зачем?..» — и сел обратно на нары. «Надо все хорошенько обдумать». Лейтенант вроде бы говорил, утром снова станет допрашивать. Он взглянул себе на руки — наручников на них не было. Теперь он вспомнил: ефрейтор Гайда в дверях камеры снял их с него. «Свет выключить не могу, не положено». Но он заснул быстро, сломленный усталостью. Это было все, что он способен был вспомнить. «Вроде еще был какой-то слабый свет…» — пробормотал он и тут с удивлением сообразил, что спал сегодня совершенно без снов. А ведь за последний год почти не было ночи, когда бы его не терзал какой-нибудь жуткий, мучительно четкий сон, хотя засыпал он всегда как убитый… Сидя на нарах, он пытался восстановить все, что случилось с ним вчера вечером. «Надо что-то сказать им. Никуда ведь не денешься». Но, сколько он ни ломал себе голову, ничего существенного на память не приходило.
После работы он сел на автобус, доехал до Оварошпусты, пешком пришел на участок, открыл маленький, не больше деревенской уборной, сарайчик, снял рубашку — «солнце шпарило как сумасшедшее», — взял кирку и лопату и до темноты долбил, углублял яму для извести.
Добравшись в воспоминаниях до этого момента, он вдруг вскинул голову: а бутылка, куда делась бутылка? Если б она разбилась, он слышал бы звон… «Приложили к делу, наверное…» Что-то подобное он уже видел в фильмах. В общежитии парни часто звали его в кино: «Пошли, дядя Лазар, картина — во, стреляют, по морде бьют и чего хочешь, и, говорят, бабы там, бля, такие — умрешь!» — и показывали руками, какие. «Стрельбой я и так сыт, с войны еще», — усмехался он, но два раза пошел все же с ними. Потом, правда, сильно жалел об этом: после кино все заваливались в корчму — напрасно старался он их образумить, — а когда корчма закрывалась — в привокзальную пивную. Правда, туда он отказывался с ними идти. «Холера вам в селезенку, сколько же можно пить!» — бурчал он, когда на рассвете, едва держась на ногах, они добирались домой; но на себя он досадовал еще больше: ведь наперед знал, чем все это кончится. К тому же и фильм вызывал у него только скуку. «Мне что ни показывай, все равно буду спать как убитый», — и стыдился, когда его то и дело толкали в бок. «Хоть не храпи, дядя Лазар!» Сам он решил только однажды пойти в кино: он жил уже на квартире и, изнывая в один из выходных дней от тоски и безделья, не смог придумать ничего лучше, чтобы хоть как-то убить время; он купил билет и уселся перед экраном. Чувствовал он себя так, будто к врачу пришел на прием, его даже озноб прошиб; а что он еще мог поделать? В будни еще было так-сяк: после смены он часами бродил по двору комбината, вызывался на сверхурочные, охотно шел помогать кому угодно: строить, перекапывать огород; зимой убирал снег ночами — лишь бы не быть одному. Он мог бы просто после обеда сразу укладываться спать, однако что-то не позволяло ему это делать. «Когда работаешь в поле, там дело другое. Там смена — с зари до зари. Там нельзя после обеда хоть на полчасика не прилечь». Но теперь, если б он среди бела дня улегся в постель, он чувствовал бы себя бездельником и вообще последним человеком. К картам он как-то не смог пристраститься, в шахматы не умел играть, да не очень и понимал, какой в этих шахматах смысл, книги читать не привык — и где ему было привыкнуть, — словом, просто болтался без дела, и в голове у него была одна мысль: в такое время бы работать и работать еще, давать корм скоту, поливать огород… Будни еще можно было как-нибудь выдержать, они и проходили быстрее, но вот суббота и воскресенье!.. Чуть ли не двадцать лет дни эти были вознаграждением за все муки, за все страдания: он собирал в портфель свой нехитрый скарб, спешил на автобус, приезжал в Сентмихайсаллаш, переодевался — и тащил кукурузу на мельницу, работал в саду, чистил хлев… Тогда казалось: все это имеет смысл; они с Этелькой строили планы, копили деньги. Но с тех пор, как он развелся, выходные дни для него стали настоящей пыткой. В субботу он готовил себе какую-нибудь нехитрую еду, в воскресенье же отправлялся в дешевый ресторанчик, заказывал отбивную или гуляш, потом сидел, тупо глядя перед собой: что делать после обеда, вечером? Так однажды он очутился перед кино, превозмогая себя, зашел, купил билет и высидел до конца сеанс какого-то венгерского фильма. Позже, когда он сблизился немного с хозяевами — или, вернее сказать, они с ним: сам Лазар ни за что не решился бы навязывать им свою дружбу, — тиски одиночества, вынужденного безделья словно бы отпустили его чуть-чуть: он уходил в крохотный садик, копал, полол, обихаживал пару кустов растущего там винограда или, приподняв рычагом венец крыши, менял осевшие кирпичи, подметал двор, чистил канаву перед домом… Сначала он делал все это, только если его просили, потом стал сам спрашивать, нет ли какой работы, но спрашивал не затем, чтобы хозяева скостили часть квартплаты, а просто ради удовольствия; к тому же старики хозяева — мамуля и татуля, как они называли друг друга, — все равно не сумели бы сами сделать эту работу. Из благодарности они зазывали его вечерами на телевизор, мамуля же, если пекла калач — случалось это нечасто, — обязательно угощала его. Он отказывался: дескать, не хочет мешать им отдыхать, да и есть у него все, что надо; но мамуля сердилась: «Если так, мы вам будем платить за работу!» Лазар и слышать ни о чем таком не хотел: «И не думайте даже, мне ведь это в охотку!» — «Тогда и вы нас не обижайте, мы вас мало чем можем отблагодарить, так что не отказывайтесь, пожалуйста!» У мамули выступали на глазах слезы — глаза у нее вообще были на мокром месте, — и Лазару ничего больше не оставалось, кроме как, тщательно вытерев ботинки о коврик, проходить в комнату, к телевизору. «Детектив будет нынче!» — возбужденно моргал татуля, жуя беззубые десны…
Да, в детективных фильмах показывали на судебных заседаниях топоры, ножи, пистолеты… «Господи Иисусе!» — каждый раз пугалась и всплескивала руками мамуля, Лазар же еле держался, чтоб не уснуть. «Должно быть, бутылку тоже присовокупят к делу», — думал он, представляя зал суда, стол на возвышении, а на столе — возведенную в ранг вещественного доказательства бутылку из-под вина. Ему стало грустно: его, Лазара, который никогда не был завсегдатаем пивных, а если пил, то лишь за компанию рюмку-другую, и то очень редко, — его будут поминать с какой-то винной бутылкой! Он почти въявь слышал дрожащий голос мамули: «Господи Иисусе, человека бутылкой убил!» Чувствовал он себя сейчас очень мерзко. Он — убийца! В нем проснулась такая глубокая жалость к молодому парню-ефрейтору, что он вскочил, бросился к двери, чтобы стучать, колотить в нее, чтобы узнать поскорее, что с тем полицейским: он ведь не умер, он ведь выживет, поправится?.. Его прошиб пот, он дрожал, боясь, что упадет перед дверью, потеряет сознание. Шатаясь, он вернулся к нарам, в ушах его гремел, обличая, клеймя, голос безликого судьи: «Жертва… ефрейтор Бела Ковач… жертва…» «Не может этого быть, — бормотал Лазар, сгорбившись на нарах. — Не мог я такого… зачем мне это?.. В сыновья мне годится…» Он снова поднялся, дотащился до двери, прислушался, постучал для пробы. Все было тихо; он начал бить в дверь кулаком. Снаружи донеслись наконец шаги. На пороге стоял ефрейтор Гайда. «Что вам? В уборную?» — спросил он недовольно; Лазар в ответ покачал головой, голос его дрожал, губы подчинялись с трудом. «Скажите, что с ефрейтором?.. Он ведь не умрет?» — «Говорят, операцию ему сделали». Лазар покивал с недоверчивым видом. «Ничего больше не надо?» — «Желаю ему поскорей выздоравливать…» — пробормотал Лазар, ощущая на лице какое-то нелепое заискивающее выражение. Ефрейтор захлопнул дверь. Лазар постоял неподвижно, потом побрел к окну, но остановился рядом, уставясь на беленую стену. Постояв там, вернулся к нарам, лег навзничь. Затылок снова пронзило болью; перед глазами, затянутыми пеленой слез, маячила бутылка из толстого стекла, огромная, как двадцатилитровый оплетенный бидон для вина.