Собственно, если подумать, ничего особенного и не было. Все шло как-то само собой, будто и не могло идти по-иному. Однако сейчас Лазар Фекете чувствовал: видно, профессор сбил-таки его с панталыку, ведь ему бы давно уже надо было быть дома, в другие дни он в это время второй сон видел, а сегодня, выходит, что-то случилось, коли он поздней ночью сидит тут, в сквере возле автобусной станции, и глазеет на небо, будто у него и на это есть время. «Да еще чертова эта усталость…» Тоже здесь что-то не то. Никогда он так сильно не уставал, сколько бы ни работал. Он потер лоб и снова подумал: «Точно, это профессор мне голову заморочил… Можно ли так откровенно разговаривать с такими, как я? Не привык я к такому…»
В этот момент полицейские подошли к нему. «Добрый вечер», — сказали они одновременно, вскинув руки к фуражкам — скорее по привычке, чем в знак уважения. Лазар Фекете, не удивившись, равнодушно сказал в ответ: «И вам того же…» И, лишь произнеся это, встревожился на мгновение: откуда у него смелость, чтобы так разговаривать с полицейскими? Как только этот вопрос возник у него в голове, мышцы и нервы его словно бы сами дернулись, побуждая его вскочить: кто он такой, чтобы позволять себе сидеть перед представителями власти? Однако движение это так и умерло, даже не оторвав его тело от спинки скамьи, а тревога — подобно дыму его сигареты в ночной темноте — полностью улетучилась, и какое-то неведомое доселе спокойствие разлилось в груди. Лишь усталость шевельнулась слегка, когда он подвинулся к краю скамейки, словно давая место другим. Он едва не вымолвил вслух: «Садитесь, чего там, места всем хватит…» — но предпочел промолчать, лишь поднял глаза на вздымающиеся над ним темные фигуры. Только тут он заметил, как молоды стоящие перед ним полицейские. Хоть под носом у них и топорщились усы, видно было, что им едва за двадцать. «Автобусов больше сегодня не будет, дед!» — снисходительно-добродушно сказал тот, что пониже. «Знаю», — ответил Лазар. В его голосе не было резкости — лишь решительность, ровно в той мере, чтобы дать им понять: автобус тут ни при чем. И он все не сводил глаз с маленького полицейского. «Тогда чего вы тут дожидаетесь? Поздно уже, полночь скоро!» Второй полицейский, тот, что повыше, повернулся к свету и посмотрел на часы. «Вот-вот. Через десять минут», — сообщил он и, обернувшись к своему напарнику и к Лазару, непроизвольно задрал подбородок. «Ничего я не дожидаюсь. Просто сижу, и все. Сами видите». Лазар произнес это безразличным тоном, слова падали изо рта, словно зерна из початка кукурузы. Он переводил взгляд с одного полицейского на другого, и в голове у него, неизвестно откуда взявшись, бродила мысль: «В сыновья мне оба годятся. Это я бы им мог приказывать. Сопляки…» Медленная улыбка обозначила возле губ горькие, глубокие морщины. Низенький полицейский отступил на шаг и показал на пустую бутылку на земле у скамьи: «Мы, дед, видим, что вы тут не просто сидите, и все, а выпиваете!» Лазар, не шевелясь, так же спокойно, как прежде, ответил: «Не выпиваю уже. Пустая она. Утром еще купил. Хомокское вино. Кислое — чистый уксус…» И замолчал. Ему снова вспомнились слова профессора о вине и о философии; он подумал, не рассказать ли об этом полицейским, но лишь махнул рукой. «Работал много, да и жара…» Он сказал это не в оправдание — просто так, потому что пришло в голову. Затем нащупал в кармане сигарету, неторопливо закурил. «Ладно, сами скажете, что вам от меня нужно», — подумал он и, выпустив дым, посмотрел в лицо полицейским. «А вообще-то: какое вам до этого дело?» Обида, с какой вырвались эти слова, тоже была для него удивительна. Ему даже пришлось опустить взгляд. «Вот тут вы, дед, ошибаетесь! Есть закон, что на площадях, на улицах, в магазинах распивать спиртные напитки запрещено! А кто закон нарушает, тому полагается наказание! Например, штраф!» Низенький полицейский отбарабанил все это одним духом и выпятил грудь. Второй лишь кивал: «Да, да, точно!» Лазар вскинул голову, снова посмотрел в глаза низенькому: «Такой закон есть?» «Не притворяйтесь, дед, будто не знаете!» — улыбнулся высокий; видно было, что он не из тех, кто пугается собственной тени. Лазар молча, не двигаясь, смотрел на них, потом уронил на землю едва начатую сигарету, затоптал ее. На языке осталась горечь табака. «Еще учат, молокососы, мать вашу…» — выругался про себя Лазар и снова откинулся на спинку скамьи, сложил на груди руки. «Говорю же: пустая она, бутылка. Посмотрите, если не верите». Низенький глянул на своего напарника; тот прокашлялся и с высокомерным видом произнес: «Сейчас-то пустая! Только мы видели, как вы пили! Зачем отпираетесь? Потому мы и подошли к вам!..» «Да и вообще: чего человеку сидеть у автобусной станции, если автобус уже не ходит!» — поспешил дополнить напарника низенький, который еще в училище хорошо усвоил правило: полицейский всегда и в любых обстоятельствах должен проявлять решительность, так как никогда нельзя наперед знать, кто попался тебе на крючок! Лазар Фекете, однако, даже не шевельнулся, упрямо глядя на полицейских, и через некоторое время твердо, как человек, готовый на все, произнес: «Верно, пил я перед этим вино. Граммов двести, может. Я не отказываюсь. А если сижу здесь, так что из этого? Запрещено, что ли? Где это написано? Может, у вас и на это закон есть? Потому что я своим умом так думаю: скамейка для того тут и стоит, чтобы, если ты устал, сел на нее и сидел сколько влезет. Или, может, не так?» Низенький полицейский нервно теребил резиновую дубинку на поясе и растерянно поглядывал на напарника: давай, мол, предпринимай что-нибудь, чего ждешь?! Высокий поправил кобуру и снова заговорил, все так же снисходительно, но со скрытой угрозой: «Вот что, дед: у нас, у полиции, глаза должны быть всегда открыты, даже в потемках. На автобусной станции касса, другие ценности, верно? Автобус уже не ходит. Так что, считаю, вы и сами хорошо понимаете, что имеет в виду товарищ ефрейтор!» Закончив, он мигнул напарнику: дескать, постращаем старика и пошлем домой спать. Лазар Фекете, однако, не счел нужным отвечать высокому, хотя продолжал неотрывно глядеть в его скрытое тенью лицо. «Говнюки!» — подумал он и решил молчать до тех пор, пока они не выложат наконец, чего от него хотят. «Усекли, дед, как дела обстоят?» — снова, уже с нетерпением, заговорил высокий. Лазар и бровью не повел. «Ишь, думают, коли с усами, так они умнее всех и сильнее!» — усмехнулся он про себя. Низенький полицейский никак не мог взять в толк, что означает эта внезапная немота, почему этот странный старик сидит сложив на груди руки, спокойный и невозмутимый, как статуя. «Вам что, может, плохо?» Лазар лишь глазами сверкнул в его сторону; в мозгу у него пульсировало: «Я вас первый спросил, вот вы мне первыми и ответьте!» Он стиснул зубы. «Будете вы, наконец, говорить, черт побери? Вам плохо, что ли, или какого вам беса надобно? Может, нам заявление написать, чтобы вы рот открыть соизволили?» Низенький уже раскачивал свою резиновую дубинку, но с пояса пока ее не снимал, глядя то на напарника, то на старика на скамье. Он уже в самом деле стал нервничать: вдруг действительно человеку плохо, тогда надо срочно предпринимать что-то: вызвать «скорую» или оказать первую помощь… Если же он здоров, то, выходит, просто дурачит их, издевается, а такого они допустить не могут, они обязаны защищать честь мундира, и вообще, что этот тип о себе воображает, знает он, с кем имеет дело?! Не говоря уж о том, что пожилой человек, не мальчишка, которому, если на то пошло, можно просто съездить слегка по затылку, чтобы призвать к порядку, а заодно напомнить, где он находится. А этот — он в отцы им годится, как-то вроде неловко не церемониться с ним… Ну а если он все же бродяга, антиобщественный элемент?.. Какой-нибудь тунеядец или алкаш долго переживать из-за пары затрещин не станет, а с такой развалиной лучше не связываться, еще неприятностей наживешь: случись что — пиши потом объяснения да выслушивай от начальства нотации… Низенький вовсе не собирался применять к Лазару Фекете меры физического воздействия, сначала он вообще об этом не думал, но старик чем дальше, тем подозрительнее ему становился, и он быстро соображал, как полагается поступать в непредвиденных и неясных ситуациях. То, что старик так упорно молчит и не двигается, очевидно, вполне соответствует понятию непредвиденной ситуации, в каковой они — это им все время внушали в училище — должны действовать решительно и без промедления. А они, вместо того чтобы действовать, стоят как бараны и ждут, соизволит ли наконец заговорить этот подозрительный тип. «Долго нам еще вас упрашивать?» — неожиданно закричал низенький полицейский; сейчас он готов был бы поклясться, что уж если старик так упрямо молчит, то, наверное, у него есть для этого серьезные причины. Вряд ли это просто случайность, что человек сидит тут, на скамье, рядом с автобусной станцией, и ни слова не произносит с той самой минуты, как они попытались узнать, что ему надо. Полицейский лишь в эту минуту по-настоящему понял, почему в училище им так старательно вбивали в голову: никогда нельзя доверять с первого взгляда сомнительным личностям неясного происхождения и странного поведения! Для полицейского любой человек потенциально подозрителен! Он решил потребовать у старика документы — ведь достаточно только взглянуть на него: небрит, одежда не первой свежести, а самое главное — на ночь глядя, когда все порядочные граждане давно спят по домам, он сидит на автобусной станции, — но напарник опередил его: «Вот что, дед! Забирайте-ка вы свою бутылку вместе с портфелем да шагайте потихоньку домой!» Теперь уже и он заговорил строгим тоном. Но Лазар Фекете и на сей раз не отозвался; он брезгливо смотрел на полицейских и думал: «Дармоеды! Работать вам неохота, руки боитесь испачкать!» Раньше он и предположить бы не мог, что посмеет держаться так независимо с представителями власти; сейчас, однако, это казалось ему совершенно естественным и отвечающим справедливости. «Слышали, что я сказал? Поднимайтесь — и домой прямым курсом!» Высокий шагнул ближе, встал, засунув большие пальцы рук за ремень. Но Лазар Фекете по-прежнему был неподвижен. Тело как будто перемололо, переварило свинцовую усталость, которая на него давила еще полчаса тому назад, он чувствовал себя отдохнувшим, свежим и таким спокойным, каким еще никогда не был в жизни. Это тоже было странно, непостижимо, ведь до сих пор стоило только ему увидеть на улице человека в форме или просто войти в учреждение, в контору, как его охватывала какая-то неодолимая робость, неуверенность, беспредметный страх, чувство вины и стыда, он замечал, что голос его дрожит и срывается, что на лбу выступает противный пот… А сейчас он сидел невозмутимо, как изваяние. Хотя он не понимал, что с ним происходит, однако спокойствие это казалось ему естественным. Почему, собственно, он должен бояться, и чего? Совесть его чиста, работал он всегда добросовестно, законы чтил: когда его призвали, он послушно пошел на фронт; когда сержант Имре Тот орал «ложись!», он послушно плюхался в грязь; когда давал команду «направо!» или «налево!», четко поворачивал туда, куда надо… Чего же ему бояться, и кого, главное? Он медной полушки не положил в карман, не заработав ее; платил установленные налоги, когда в чем полагалось: в деньгах так в деньгах, в зерне так в зерне. К нему никогда не являлись судебные исполнители, он ни разу не получал напоминаний или тем более вызовов в суд, потому что в жизни еще не просрочил срока поставок. Чего же ему бояться? С тех пор как он работает в городе, где бы он ни работал, жалоб на него не было, наоборот, его хвалили, так как он никогда не хитрил, не увиливал, делал все, что ему поручали, не старался выбрать дело полегче. И во время смены следил не за стрелкой часов, а за тем, чтобы выполнить все, что надо… Сколько смеялись, подшучивали над ним, когда он, кончив смену, принимался подметать рабочее место, чистить инструмент; он одно отвечал: не может смотреть на беспорядок и грязь. «А ты отвернись, не смотри, дядя Лазар!», «Очки темные надень!» — кричали ему со всех сторон, хохоча, и он каждый раз, свирепея, давал себе слово, что больше и не подумает брать в руки веник, не станет порядок наводить за другими. Но руки не подчинялись его воле: когда остальные норовили скорее уйти в душ, в раздевалку, он вдруг опять обнаруживал, что прибирает рабочее место. Конечно, это руки его были тому виной, это они тянулись за веником, а когда его снова высмеивали, он злился и кричал: «Оставляете все где попало, как собака — дерьмо!» Что из того, что он был уверен в своей правоте и что стыдиться должны были остальные? Лицо-то горело не у кого-нибудь, а у него, словно его поймали на каком-то постыдном грехе. И так было всю жизнь: почему-то именно он краснел, стоя перед учителем, перед господами офицерами во время призыва, на свадьбе перед священником, словно в школу попал не по праву и незаслуженно, для службы в армии был негоден, а к таинству брака был приобщен по большой милости. Тот же стыд за какую-то неведомую вину долго горел на его лице и в плену, на том эльзасско-лотарингском хуторе, куда его увезли с собой «папаша», месье Мишель Шмитц, и его жена, «мамаша Мари». Он видел, что Шмитцы точно такие же мужики, как его односельчане дома, в Сентмихайсаллаше, и все-таки жестоко мучился, живя у них, и напрасно папаша Мишель сажал его рядом с собой на облучок, напрасно мамаша Мари на рождество зазывала в горницу, напрасно они уговаривали его остаться у них, привезти из Венгрии жену, обещали усыновить — их сын погиб еще в первую мировую, у них не было на старости лет помощника, потому они и уцепились за Лазара, полюбив его за скромность и трудолюбие… Но те же гнетущие чувства обуревали его и во время развода, когда он, сидя вместе с женой в коридоре суда в ожидании примирительного заседания, чувствовал себя так, будто сидел там в арестантской одежде. Или вот вчера, когда он топтался перед управлением, дожидаясь лекции по литературе… Что из того, что он знал: чаще всего у него есть все основания гордиться собой. Еще в армии, бывало, старший лейтенант Сенаши трепал его по плечу и говорил: «Молодец, парень, ты хороший солдат!»; а в начале пятидесятых годов, когда он еще бился на своем наделе как единоличник, комиссия по заготовкам вручила ему грамоту за полные и в срок сданные поставки, и вообще любые работодатели всегда были им довольны, тот же папаша Мишель рассказывал встречным и поперечным, какой Лазар у него brave garçon[18], а недавно, два года назад, он стал ударником, на торжественном собрании его вызвали к столу под красным сукном, ему жали руку партсекретарь, директор, секретарь профкома… И все равно ему постоянно не хватало уверенности в себе, он все время испытывал угнетенность, страх и потому все время молчал, или забивался подальше, или нелепо, тоскливо мучился, не зная, куда себя деть… А сейчас его словно вдруг подменили, он казался себе совсем не тем Лазаром Фекете, каким привык себя ощущать. На него словно бы снизошло некое ясное, спокойное знание, он вдруг понял, что ему незачем и некого бояться. Более того, пока взгляд его бродил по молодым полицейским, в голове появилась шальная, непривычная мысль: пусть другие его боятся! Да, его, Лазара Фекете, с которым вчера так славно беседовал и выпивал в «Тополе» настоящий профессор, Берталан Добо! Эта мысль опьянила его, словно он хлебнул какой-то зверски крепкой палинки. В самом деле, чего он боится! Пускай люди боятся его, ведь всей своей жизнью он заработал право судить их: наказывать злых, награждать добрых! Что-то такое говорил ему и профессор!.. И когда все это прояснилось в его мозгу, он поднял правую руку и непререкаемо-твердым тоном заговорил: «А ну осадите немного, любезные! Если не ошибаюсь, это я спросил первым: для чего стоит здесь эта скамья? Для того, чтобы человек, устав, отдохнул на ней, или просто для украшения? Если для украшения и если на этот счет есть закон, я в тот же момент встану и уйду. А если не для украшения, то я требую, чтобы вы у меня просили прощения!» Лазар чувствовал, что говорит он куда с большим высокомерием, чем следовало бы, но угрызений совести из-за этого у него сейчас не было: ведь он — во-первых — честный рабочий; во-вторых, эти молокососы неуважительно с ним разговаривают; в-третьих, кричат на него, хотя повода он им для этого не давал… Низенького полицейского речь Лазара задела за живое: ну что, разве не прав он был, когда заподозрил, что это преступный элемент? «Что значит — осадите? Что значит — любезные? Что значит — требую?» Он уже бросился было, чтобы сдернуть наглеца со скамьи, но напарник опередил его, властно протянув руку: «Ну-ка, предъявите документы, и быстро!» Лазар, однако, — и это тоже было совершенно непостижимо! — лишь улыбнулся и пробормотал про себя: «Ишь, желторотые, как их забрало!» Высокий полицейский шагнул ближе. «Вы что, не расслышали, что вам товарищ сержант сказал?» — Низенький уже отцепил резиновую дубинку и размахивал ею; он с удовольствием завернул бы старику руки за спину и сам отыскал документы в его карманах, чтобы с бумагами в руках изобличить его; теперь он был совершенно уверен, что им на крючок попалась крупная рыба: наверняка с судимостями, может, еще и рецидивист, тунеядец; скорее всего, без определенного места жительства… Лазар Фекете зашевелился, уронил руки на колени, опустил голову и тихо, с пугающим спокойствием произнес: «А известно тебе вообще, с кем ты разговариваешь?» Низенький, не в силах более сдерживаться, ткнул старика дубинкой в плечо: «Немедленно документы, иначе…» «Что «иначе»?!» — закричал теперь уже и Лазар, хватаясь за сиденье скамьи. «Не пререкаться, не то ой как пожалеете!» Высокий все еще протягивал к нему ладонь. «Может, сообщить в отделение?» — нервным шепотом, словно боясь выдать какой-то секрет, сказал низенький и потрогал висящий на боку передатчик. «Брось! — махнул на него высокий, затем вдруг закричал на Лазара: — Будем, наконец, шевелиться, черт побери?» Лазар Фекете выпрямился сидя и неожиданно — словно тронулся вдруг рассудком — захохотал: «Что, испугались? Да ведь я в отцы вам гожусь, и тебе, и тебе!» «Не тыкать! Если мы с вами вежливо разговариваем, то и вы обязаны, ясно? О-бя-за-ны! — И низенький снова ткнул его дубинкой. — Хватит ломать комедию!.. Я вас предупредил: жестоко пожалеете! Немедленно документы, иначе в отделение отведу!» Высокому надоело стоять с вытянутой рукой, и он тоже схватился за дубинку. «Ну и веди, коли совести у тебя нет!..» Лазар на мгновение устыдился, чувствуя, что говорит куда более грубо, чем следовало бы: ведь эти парни как-никак полицейские, и он торопливо добавил: «Нельзя уж и пошутить?» «Что можно и что нельзя — это мы вам скажем, ясно? — кипятился низенький, косясь на высокого в ожидании распоряжений. — Вы, я вижу, пьяный, вот и валяете дурака… Отправить вас в вытрезвитель, там быстро приведут в чувство! А ну, немедленно документы!» Неистовая злоба охватила вдруг Лазара. «Я — пьяный?! Я в жизни еще пьяный не был!» — «Не орать на нас!.. Кто вам дал право на нас орать?» Теперь уже и высокий стал подталкивать его дубинкой. Лазар снова откинулся, прижался спиной к доскам и с ненавистью процедил сквозь зубы: «Ну-ну, попробуйте! Да вы вдвоем со мной не справитесь, дерьмо собачье!» — «Что-о?! Оскорблять представителей власти?!» Низенький схватил Лазара за грудки, норовя стащить его со скамьи. Вырвавшись, Лазар нагнулся к земле, схватил пустую бутылку и, занося ее над головой полицейского, взревел: «Ты — руку поднимать на меня? На меня?! Эх, так твою бога мать, получай же!..»