— Странно… Как бишь ты сказала? Эта девица попирает ногами мертвых? — Амбруш издает короткий смешок. — Лаура, судя по всему, мы действительно подходим друг другу. Я покажу тебе кое-что, и ты сама убедишься. Кстати сказать, поначалу я объяснял чем-то в этом роде твое, мягко говоря, необычное поведение, но… есть тут и другие мотивы. Знаешь, ночь я почти не спал. Когда вы легли, я отправился бродить по городу. И думал главным образом о тебе, Лаура. Я понял, что от тебя это не укрылось. — Лаура краснеет и отворачивается. — Не дури, чего же тут стыдиться? У меня на такие вещи глаз наметан. Общение с дамской половиной туристских групп очень развивает наблюдательность. Словом, я примерно догадывался, где собака зарыта. И поскольку я не раз убеждался, что женщины, по сути, принимают всерьез лишь друг друга, то сообразил, что для тебя прояснилась бы ситуация, если бы я принадлежал Джоан.
— Не понимаю! — обрывает его Лаура.
— Тебе ведь тоже известно, что существует мировая система женского господства, — веселым тоном объясняет Амбруш, — где строжайшим образом определены собственнические отношения и разграничены сферы владения. Каждая женщина уважает право владения другой женщины. То обстоятельство, что ты являешься женою Кароя, ни от чего тебя не удерживало. Но если бы Джоан заявила на меня свои права, ты тем самым высвободилась бы от того притягательного влечения, какое начал оказывать на тебя сам факт моего существования. Мы бы не поехали на Мурано и не стали бы близки, если бы мною завладела Джоан. Так ведь?
Лаура, прижав средний палец к носу, обдумывает его слова.
— Бог его знает… Может, я и правда потому хотела, чтобы Джоан была с тобой. Во всяком случае, это явилось одной из причин. Ясно одно: я ненавидела Джоан. И наряду с прочим ненавидела за то, что она вольна была принять тебя или оттолкнуть. Мне безумно хотелось, чтобы ты переспал с ней, и при этом я с ума сходила от ревности. Странно, не правда ли? — Лаура умолкает и чуть погодя продолжает совсем другим тоном — тоном простодушного любопытства: — Ты обмолвился, будто хочешь показать мне что-то. Я жду…
— О, да тут нет ничего интересного! Видишь ли, Лаура, сегодня ночью я написал стихотворение, чуть ли не поэму в стихах. Обожди, она у меня с собой.
Амбруш встает с постели, подходит к кучке сброшенной одежды и с озабоченным видом роется в карманах. Его кривые ноги, непомерно длинные по сравнению с коротким и широким туловищем, густо покрыты волосами, и эта буйная поросль взбиралась и выше по его на удивление узким бедрам. Лаура все еще не может прийти в себя, осознав, что это далекое от идеала мужской красоты тело столь сильно влечет ее. Со смешанным чувством брезгливости и нежности она смеется над самой собой.
— Чего ты там хихикаешь? — спрашивает Амбруш, обернувшись через плечо.
— И вовсе я не хихикаю.
— Но я же вижу, что ты над чем-то потешаешься.
— Не можешь ты оттуда ничего видеть.
— Лаура, сейчас ты у меня получишь! Ведь ты надо мной смеешься. Наверное, думаешь: ну и урод попался! Угадал?
— Не преувеличивай, не такой уж ты урод.
— Конечно, нет. — Амбруш возвращается к постели, нимало не смущаясь собственной наготой. — Пожалуйста, вот тебе стихотворение.
ПРИ ХОДЬБЕ
Когда б меж двух шагов успеть задуматься на миг,
от мостовой подошву отрывая
и на отмеренную пядь земли готовясь опустить,
какие мириады праха невольно попираем,
ведь под ногой, среди мельчайшей россыпи песчинок,
чего там только нет:
осколок крошечный старинного китайского фарфора,
обломок когтя породистой красавицы овчарки,
микроскопическая капля слизи, оброненной улиткой,
и раскрошившаяся пломба из зуба философа-стоика,
крупица марганца из купели младенца
или из умывального таза проститутки,
позолота, осыпавшаяся с серебряной пуговицы,
которая украшала мундир офицера,
участника давней освободительной борьбы,
частица морской раковины, сгнившей сосновой ветки,
бесценной картины эпохи Ренессанса,
перхоть с головы прекрасной девушки
и ороговелая чешуйка кожи с руки каторжника,
прах скольких усопших людей топчу я подошвой своих башмаков,
ведь с пылью от раковины, китайского фарфора и от
волос прекрасной девушки
смешался прах людей усопших,
ведь не сыщется место, куда б не попала
частица праха иль падали,
коль миллиарды лет все живое по смерти
поглощают земля и воды;
и те же земля и воды питают новых существ,
что поглощают друг друга
и поглощают уже поглощенных землею и водами,
что в свою пору становятся клеткой живой
и питают питающихся, чтоб повториться от века
точно так, как земля берет земляного червя,
чья пища — земля,
и каждым дыханием, каждой частицей пыли и каждым глотком
мы вкушаем живую плоть существ,
раньше того поглотивших друг друга,
так снова и снова по кругу обращаются атомы мира,
мы дышим тем, что было когда-то плотью,
пьем и едим мы плоть и попираем ее ногами,
и вот сейчас у меня под стопою в пыли
прах динозавра, ископаемой рыбы или древней птицы
смешиваются
с прахом других: персиянина или феллаха, —
или знатной гранд-дамы —
с прахом знахарки, сожженной за колдовство,
или ее инквизитором бывшим,
с героем одной из всемирных боен, разнесенным гранатой,
иль с пеплом безвестным из крематория,
и если то место,
где ступня другая ступает, впечатываясь в вечность
и попирая минувшее,
и через отмеренный шаг опускается наземь,
если то место заключает в себе корпускул этрусской вазы,
часть слюнной железы лягушки,
атом летучей мыши иль таракана
и каплю влаги из гениталий разумных существ
в соединении с малой частицей наркотика или кальмопирина,
пылью штукатурки парижского дома,
щепотью корма для аквариумных рыбок,
горсткой муки иль крахмала, намытого из хлебного дерева,
осколком шагаловского витража
или осколком разбитой банки из-под солений,
крупицей шлака с подошвы спортивных туфель волейболиста, —
поскольку атом из одного сцепления легко переходит в другое,
то слизь улитки, если появится вновь
среди составных частей,
то это будет уж нечто иное,
ведь простые частицы той капли равны континентам
и вновь обратились в живое и кончили жизнь
со смертью других существ.