Он тяжело перевел дух. Пола пижамной куртки откачнулась назад, к потной спине. Живот, голый, беззащитный.
— Не понимаю, — сказал вместо меня Фанчико.
— Ну ладно, — горько рассмеялся отец и, почесывая живот, вышел на кухню, где мы, используя сложно закрученные фразы, в конце концов все-таки проголосовали за яйца всмятку.
(Горошинка)
После того как Пинта, бросая на нас многозначительные взгляды, прикнопил на стену лопух, я отправился принять душ. То была невеселая пора: я еще не любил мыться, но уже испытывал неудобство, будучи грязным. Раздвоенность эта практически выражалась в том, что мыться меня, правда, все еще посылали, но шел я в ванную охотно, хотя и не настолько охотно, чтобы выступить инициатором самому; и, разумеется, я не мог лишить маму хоть малой дозы привычного нытья и попыток сопротивления. Особенно грязны были мои коленки, ведь защитникам не до церемоний.
— Интересно, сколько же лет надо играть в футбол, чтобы всю лужайку унести на своих коленях?
Я долго размышлял на эту тему. А Фанчико сказал:
— В твою рану набилось уже столько земли, что тебя впору записать в кулаки.
И так расхохотался, что запрыгала бабочка на шее. Что ему так уж показалось смешно?
Мама нагнулась надо мной, снабжая весьма недоброжелательными рекомендациями:
— Мыло.
— Щетка.
— И покрепче.
По правде сказать, мама не слишком внимательно за мною следила, из этого я сделал неправильный вывод, что вполне достаточно помыться согласно моему собственному способу; между тем правильность этого вывода, казалось бы, подтверждали равнодушные и суровые складки на мамином лице (будущие морщины?).
Вдруг она самым недостойным образом пригнула мою голову вниз, к воде, и с яростью, противоречившей отсутствующему выражению лица, начала ее скрести и тереть. И так же неожиданно — словно бы все это ей смертельно надоело — уронила щетку в воду и спросила:
— Твой отец пойдет на матч?
Ее правая рука, меня мывшая, бесполезно висела в воде, касаясь моей спины; другой рукой она по-прежнему пригибала мою голову вниз. Как будто хотела навечно оставить ее в положении «да».
— Вы же только и знаете мяч гонять!
Пинта, который балансировал на пробившемся в ванную солнечном луче, заговорил так, словно все внимание сосредоточил исключительно на собственном аттракционе.
— А иначе — зачем мы живем?
Фанчико прервал его: ни к чему все эти рассуждения, они к делу не относятся.
— Ладно. Со мной можно договориться. А ведь мысль прекрасная. Просто trouvaille[13].
— Тогда другое дело. Расскажи.
— Все равно. Оставим это. Суть в том, что футбол — это настоящее дело. Играя в футбол, мы несомненно живем.
— А если игра не идет?
Пинта, и тут он прав, не дал себя сбить, оглянулся вокруг с пылающим, торжествующим лицом и, обхватив руками солнечный луч, соскользнул во тьму ванной комнаты.
— Играю только я, — отозвался я безжалостно.
Надломленный мамин взгляд на моих губах.
(Горошинка)
Вокруг нас сновали защитники, искали мяч. Фанчико великолепным каскадом обманных трюков совершенно заморочил им головы, таким образом, у нас было время перемолвиться.
— Говорят, — начал Фанчико и подтолкнул мяч, — писание как луковица: чем дальше, тем больше снимаешь слоев. Но нет, — продолжал он и побежал быстрее, так как один из защитников заподозрил, что их водят за нос, — нет: писание как воздушный шар: все новые и новые оболочки опадают с него.
(Горошинка)
Фанчико и Пинту женщины любили больше, чем меня. (Пожалуй, только мама была исключением.) Вполне понятно, что сдержанная, хотя и несколько угловатая, разумность Фанчико к себе привлекала; а у Пинты была совершенно обворожительная улыбка.
Но сейчас я определенно чувствовал, что девушка, подававшая хлеб, смотрит именно на меня. Или это я смотрел на нее, и оттого наши взгляды так поразительно (для меня) часто встречались. (Статистически это мотивировано.) После матча мы сидели в летнем ресторанчике под огромным выцветшим зонтом, в том оцепенении, которое не следует упрощать, полагая, будто в воображении мы вновь проигрываем про себя весь ход состязания. Человек опустошен, его самого как бы нет, и потому это не усталость даже, а скорее отсутствие присутствия.
О пиве, к сожалению, шла слава, будто оно чудовищно горькое, так что нам не оставалось ничего иного, как заискивающими взглядами подманить официанта, а затем, кое-как упрятав тоску в глазах, громко потребовать восемь «Бэмби»[14].
— Пожалуйста, восемь «Бэмби»!
Фанчико стыдливо созерцал плотно утоптанную землю под столиком.
Девушка-хлебоноша (поскольку ей было нечего делать) села на высокий ящик из-под пива и так сидела, почесывая бедро. Она была очень красива, но при том простовата. Возле девушки находился аквариум, где кишмя кишели будущие порционные блюда — уха по-сегедски, карп по-словацки.
— Гляди, как рот разевает! Пошлость! — Пинта завороженно слушал себя.
— Дыхание не обязательно должно быть как-то особенно красиво. — Это уже совиная мудрость Фанчико.
Пинта прекрасно умел ладить с девушками, Фанчико умел тоже, но Пинта был легкомысленнее и действовал быстрее, что вовсе не означает, будто Фанчико в конечном счете не достигал того же, только он, Фанчико, всегда при этом и влюблялся в девушек (а они, само собою, в него), что все-таки не совсем честно. Пинта обдернул свою майку, аккуратно, как того требовал замысел, разгладил холщовые штаны и направился к девушке, которая уже почесывала бедро с внутренней стороны.
Пинта легко поклонился.
— Целую ручки. Вам помочь?
Тем временем официант наискось, исподтишка приближался к аквариуму. Его рука удлинилась деревянной, сучковатой палкой с сачком на конце. Пинта еще беседовал с девушкой, но уже что-то заподозрил и, когда официант сделал последний шажок, отчаянно взвизгнул. Его голос бился между ужасом и озорством.
— Спасайтесь, рыбки! Он здесь!
Девушка-хлебоноша лениво сползла с ящика (на ее ляжках отчетливо пылали широкие следы планок), небрежно оправила юбку, кофту (ох и кофта, пуговицы чуть не отлетали на груди!), застегнула пуговицу, не самую верхнюю, и, легко покачивая бедрами, словно второразрядное видение, исчезла в клубе вырвавшегося из кухонной двери пара.
Я спросил, на который час Пинта назначил девушке рандеву, Пинта ответил, что, к великому сожалению, своим обгрызенным ногтем попросту не мог показать ей на часах предлагаемый час встречи. А на словах? — мог бы настаивать я…
(Горошинка)
Мы вели игру, забили три гола, когда получили один в свои ворота. За наших соперников болели многие, и теперь они все почувствовали, что их время пришло. Я старательно готовился бросить мяч в игру. То была прекрасная и точная минута: минута чистого обладания. Обладать мячом, симпатией одних, неприязнью других, зная, что их воля не имеет значения, их голоса, желающие нам смерти, могут свиваться в темный купол над нами, видимость их свободы и возможностей может сделать их еще кровожаднее, и, казалось бы, каждая малость (исключая главное) подтверждает их правоту, а между тем они у меня в руках (не мяч, нет!), мне ведь стоит только обернуться с деланной печалью, и вот уже мяч у меня, и — полная тишина.
После гола всегда нелегко: в такие минуты противник теряет голову и решает продолжать борьбу совершенно в другом ритме, однако довольно скоро я каким-то образом (все же) оказался перед вратарем, защитники позади меня, разбросанные на все четыре стороны света.
— Защита — категория этическая, — говаривал, бывало, Фанчико. — Их грубость необязательно преднамеренна, но они не делают ничего для того, чтобы не быть грубыми.
Вратарь осторожно двинулся мне навстречу, но по его глазам было видно, что ничего хорошего он не ждет. В самом деле: я без всякого труда, очень просто пробежал мимо него. Подняв голову, чтобы увидеть великолепную и несколько унылую рамку пустых ворот, я увидел также и полукружье зрителей, и, среди множества девчонок, тетю Юдит, которая, заранее радуясь моему голу, высоко вскинула руки, демонстрируя свои подмышки с покрывавшей их странно черной шерстью — нет, не покрывавшей даже, а росшей в них.