Немного спустя Фанчико отворил дверь, пропустил маму вперед; она держала в руке какую-то чудовищно тяжелую бумагу: совсем согнулась под ее гнетом. Никогда еще не видел я маму такой сгорбленной, она как-то клонилась вся вперед и вбок, не шла, а тащила себя с тяжким стоном. Фанчико придержал дверь, и вид у него был испуганно-элегантный — так некоторые конферансье придерживают край тяжелого театрального занавеса.
— Господа, — обратился он к нам. — Только что…
— Что он говорит? — шепнул мне Пинта.
— …только что здесь были двое, в плащах. — Он наклонился к нам ближе, для большей «интимности». — Такое, знаете, впечатление, что всегда приходят именно эти два типа. Может, их вообще только двое? Бедняги. — Он сочувственно покачал головой, с каждой минутой становясь все очаровательнее. — Они предложили… сказали, что мы можем завтра же отправиться… мы теперь будем жить в каком-то селе.
— Но кто они, кто? — Вероятно, Пинта и сам не думал всерьез, что ответ на его вопрос существует.
— И бумагу вот принесли. С печатью.
Пинта сказал, словно читал роль:
— Уж эти женщины! Не могут на радостях не пустить слезу. Ну да: солнце, речка, всякая домашняя живность. Кр-расота!
— Природы лоно, — пробормотал я.
— Убьет с поклоном, — совсем некстати добавил кто-то из нас. Фанчико, пророча беду, ломал свои лепестки-руки.
— Они просили, чтобы мы были столь любезны завтра до восьми утра убраться отсюда подобру-поздорову.
— Ну и уберемся, — передернул плечами Пинта и незаметно толкнул стол. (На что он надеялся?)
Я могу засадить мяч в любой угол, а если, не дай бог, он все же угодит во вратаря и отскочит, то ведь у меня есть еще Малыш Котас!
(ВAYERISCHE MOTOREN WERKE)[5] — Что делает мотор между двумя буквами «р»? — Пинта сел в кровати. От окна нам подмигивали спущенные жалюзи.
— У нас на глазах красивая золотистая пленка, а у них — бесцветные лучи рассвета, — сказал однажды, давно уже, Пинта; сейчас он злорадно заерзал: наши недоуменные физиономии сразу навели его на мысль, что мы не поняли, о чем он.
— Др-р-р, — пророкотал Пинта в пояснение, но тут же надулся, потому что Фанчико не сказал глубокомысленно: «Ты имеешь в виду периодичность?», а Фанчико действительно этого не сказал.
Мотоцикл внизу еще порычал и затих. Мама (она так и сидела, одетая, в кресле, с бумагой на коленях) вполне могла проснуться: тишина ведь громче, чем рокот. Фанчико сделал знак, и Пинта зарокотал:
— Др-р-р.
Фанчико же ровным голосом объяснил, в чем тут смысл (чтобы мама ничего не заподозрила — это было здорово придумано!):
— Мотоцикл дяди Алби, мотоцикл дяди Алби…
— Др-р-р.
Но вот, поддерживаемый дядей Алби, вкатился папа, словно какая-нибудь звезда ледяного ревю, и с ходу постучался в мамин сон:
— Барышня, миндаля не желаете? — Папина рука рылась в кармане.
— Дежё, не дури.
Фанчико решил: чем скулить тут и дрожать от страха, посмотрим лучше мотор, время у нас есть.
— Сматываемся, — объявил я решительно.
Мотоцикл раскорячился перед домом, как большое ленивое животное. Коляска сбоку была накрыта черной полостью из искусственной кожи.
— Знаете, что это? Старинный обрушенный колодец! — Пинта врал, хотя, что уж там, нас и вправду манил этот затянутый черным провал. Из него выползали накрытые полусферами, расчлененные круглыми пластинами цилиндры труб. Одна оказалась выхлопной трубой. Даже в этом тускло-сером свете она сверкала, конец ее был покрыт тонким слоем копоти, как зубы — налетом, желтый бензобак казался живым.
— На бензобаке шапка. — Фанчико указал на крышку бензобака. На боку бензобака восхитительная эмблема: разделенный на четыре сектора круг, два противоположных сектора (один — верхний левый) — синие.
— Под покрышкой, может, крысы, — брезгливо глянул на черную полость Пинта.
— Ну, это все-таки чересчур.
Конструкция легонько пощелкивала: остывала.
(ЯРМАРКА)
Устраивать представления Пинта был мастер. Он крикнул балаганщику (и ведь всякий раз при этом картавил!):
— Судаг’ь! Пг’ошу, пожалуйста, адин шаг’ик! — (Я обеими ладонями зажимал рвущийся на волю смех.)
Благородному Фанчико тоже нравились выходки Пинты, но по вечерам, когда с тяжким стоном умирает моя бабушка и страшные тени рождаются перед глазами и я долго их тру понапрасну, — по вечерам он никогда не упускал случая сделать тонкие грамматические замечания, обратить внимание на ошибки в лексике и стиле.
Пинта получал шарик, подбрасывал его — на уровень глаз, — тут же ловил, цепко обхватывал маленькой своей ладошкой и два-три раза «взвешивал», покачивая запястьем и иронически скривив губы. Он проделывал это классно.
— Судаг’ь. Вам угодно во что бы то ни стало завег’шить день с пг’ибылью? С пг’ибылью, не пгг’авда ли?
Я только удивлялся, отчего Пинту терпят, не гонят ко всем чертям.
— С пг’ибылью, не пгг’авда ли?
Балаганщик бормотал что-то покладисто, как и следует опытному базарному торговцу, хотя в словах его угадывалось и насмешливое превосходство. Но вскоре все прояснилось.
— А тепег’ь глядите-ка, стаг’ина.
К этому времени (как правило) вокруг балаганчика уже собиралась толпа. Собиралась из-за нас, но глазели отнюдь не только на нас; внимание ротозеев, словно пригоршня подсолнечных семечек, рассыпано было повсюду между ярмарочными шатрами, и воробьи налетали, уже налетали. Пинта держал фасон. Продолжая потряхивать шариком, он повернулся спиной к шатру и вдруг заговорил в каком-то странном ритме (Фанчико однажды доказал нам очень детально и совершенно научно, что ритм речи Пинты и ритм, в каком он подбрасывал шарик в ладони, вместе воспроизводят так называемый ритм сердца, и это столь поразительно, что сердце у человека — почти что — замирает; ну и пусть, сказал я Фанчико), заговорил так, как будто повторял затверженный урок (и при этом совсем не картавил):
— Задача моя состоит в том, чтобы вот этот — вот этот, не так ли? — на моей ладони лежащий шарик бросить таким образом, чтобы он пролетел сквозь пять колец, расположенных друг за другом с уменьшающимся радиусом, и затем получить назначенный за это — точнее, один из назначенных — выигрыш.
Когда и последнее слово достигло ушей воробьев, Пинта поглядел на хозяина и сказал:
— Впег’ед, за дело!
С этими словами он, вместо того чтобы бросить шарик, просто раскрыл ладонь и уронил его. Пять растопыренных пальцев Пинты нарисовали вокруг его ладони терновый венец, и шарик упал прямо к нотам балаганщика. (Однажды Фанчико сказал на это: «Брафо!» Но Пинта ответил: «Nicht vor dem Kind»[6], хотя и не рассердился. Что ж, мы ведь были всего лишь статистами.)
— Выигг’ал! — завопил Пинта.
Хозяин балаганчика ухмыльнулся и махнул рукой, но Пинта внезапно повернулся круто лицом к толпе и прямо посмотрел ей в глаза.
— Я выиграл.
Он сказал это тихо. (Если бы он сейчас подмигнул, его линчевали бы, шепнул мне Фанчико.) Нет, Пинта не собирался устраивать сцену.
— Ну же, стаг’ина! Мой выигг’ыш.
Цветы испуга (темные) покрыли лицо балаганщика щетиной. (Потому что толпа глухо молчала, болтали одни воробьи.)
— Как же так? — залепетал он.
Люди знали, в чем фокус, и слегка усмехались.
— Отдайте ему, коли выиграл. Чего над мальцом потешаетесь?
— Но ведь он не выиграл!!
— Я не вы-ыигг’ал?!
Каждое слово Пинты — словно пули, выпущенные Соколиным Глазом, — попадало балаганщику прямо между глаз, как бы удлиняя линию носа.
— А я говорю, что выигг’ал, и тг’ебую выигг’ыш.
Когда дело доходило до этой сцены, я уже чувствовал себя совершенно счастливым (потому что побеждало добро), приглаживал свои волосы, поправлял бабочку на шее Фанчико. Пинта выглядел неряшливей — его тапочки были совсем грязные: он работал.