Он вытолкал меня, и я очутился на огороде.
В виду наступившего ночного часа, я пошел не прямым путем, а по Главной улице. Проходя мимо флигеля, в котором жительствует новый председатель совета, я остановился у окна. Оно было завешено белой материей, сквозь занавесь светилась лампа, и я различил недвижную человеческую тень в комнате. Наровчат наполовину уже опочил. Только в тоске подвывали собаки, и хотя я по природе не боязлив, мне стало не по себе, перед лицом тени неизвестного человека на занавеси окна. Тут чей-то голос придушенно раздался за моею спиной:
— То-ва-рищ Игна-тий!
Я оглянулся. Никого подле меня или где-либо поодаль не было. Я почувствовал трясение в коленях и побежал, творя молитву.
Сообщив отцу Рафаилу о намерении властей разместить в монастыре военный лазарет, я поверг его в тягчайшую заботу. Он опустился перед аналоем и прочитал благоговейно псалом Давидов: — Господи! Долго ли будешь смотреть на это? Отведи душу мою от злодейств их, от львов — одинокую мою…
Я положил три земных поклона и ждал, что скажет настоятель.
— И один волос не упадет с главы без его воли, — произнес он, вздохнув. — А ты, Игнатий, свершай назначенное тебе: ступай и не возвращайся, доколе не узнаешь с точностью, какая беда ожидает нашу обитель.
После того я собрал в узелок пищу и отправился в город.
Там повстречал я мать казначею Наровчатского женского монастыря. И тут я с ясностью уразумел всю необходимость постоянного прикосновения к мирским событиям текущего смутного времени. Оказывается, вот уже третий день благочестивые миряне Наровчата и причты городских церквей взволнованы несправедливостью, содеянной над нашими христолюбивыми сестрами. По рассказу матери казначеи, обстоятельства происшествия рисуются следующим образом.
В городском сосновом парке, что возле спиртового склада, военные власти соорудили летний открытый театр для воинов Красной армии и простого народа. Парк очень велик пространством, и в театральные перемены зрители расходятся по отдаленным дорожкам и даже по глухим местам, преимущественно парно, то есть мужчины с женщинами, что — по словам матери казначеи — особенно усугубляет трудность собрать народ к продолжению театра. Приходилось посылать людей во все концы парка с колокольцами, трещотками, или просто крикунов, чтобы они сзывали отвлекшуюся от представления публику. Из такого положения проистекало много неудобств для хода зрелища, и актеры придумали водрузить на особом столбе перед театром громкозвучный колокол.
Начальник наровчатского красного войска, в просторечии — военком, к которому актеры обратились за таким колоколом, не думая долго, приказал социализировать один колокол с колокольни женского монастыря. Так как в монастыре квартирует гарнизонная полурота, то дело за исполнением приказа начальника не стало. Четвертого дня явившиеся в монастырь как бы по служебному делу воины Красной армии сняли со звонницы альтовый колокол весом в два с половиною пуда и отвезли на двуколке в парк.
Этим неслыханным деянием не только причинено разорение монастырской казне, но нанесен вред самой нетленной красоте, гармонии колокольной гаммы, нарушенной изъятием неизъемлемого тона.
В день социализации колокола мать казначея поспешила к новому секретарю совета с прошением о возврате собственности монастыря. Тогда разразилась великая пря между начальствующими Наровчата, нисколько не утихшая по сей день.
Секретарь совета отправил военкому бумагу с требованием возвратить монастырю колокол, ибо, по смыслу декрета об отделении церкви от государства, первая в своих обрядах не утесняется. На эту бумагу военком ответил, что секретарь, обеспокоенный неутеснением церкви, запамятовал-де трудящихся города Наровчата, интересы которых он призван соблюдать и коим надобен громкозвучный колокол для сигнализации в театре. Секретарь возразил на это, что военком обязан был для достижения совершенства в театральной сигнализации согласовать свои действия с отделом юстиции, и тогда не получилось бы беззакония, волнующего граждан. Тогда военком ответил, что он и подчиненные ему воины Красной армии не волнуются, что волнуется секретарь, как видно по тому, что ему — секретарю совета — близки идеалы попов и буржуев. После этого секретарь доложил переписку самому председателю, который приказал позвать к себе военкома для личного объяснения.
Чем дело окончится — сказать невозможно, но в городе только и разговору, что о колоколе, и даже о том, что скоро все колокола снимут и препроводят в Москву, где, будто бы, так много театров и увеселений, что своих колоколов не хватило и туда везут со всей России. И еще говорят, что военком в полной силе и никогда не пойдет к председателю, хотя все же малая надежда есть, потому что председатель — матрос.
Выслушав рассказ матери казначеи, я значительно оробел. Страшно стало подумать, от каких случайностей зависит религиозная жизнь православных христиан и, может быть, сама история нашей церкви. От робости я не нашел ничего сказать в утешение матери казначеи.
— Вот вам, матушка, довелось по колокольному случаю бывать в присутствиях совета. Не слыхали ли вы там об уплотнении нашего монастыря военным лазаретом? — спросил я.
— Не слыхала.
— Не можете ли вы тогда сказать, каков по обращению секретарь, с которым вы говорили, и доступен ли он жалости?
— По обращению, — отвечала мать казначея, — он вполне деликатный, но жалости вряд ли доступен. Все, говорит, будет введено в рамки. В какие такие рамки я — прости господи — не посмела спросить, но слезы у меня словно рукой сняло.
Я поклонился матери казначеи в пояс, и мы расстались.
Как ни старался я разузнать что-нибудь о занимавшем меня деле, никто в городе ничего не мог мне сказать. Так что я уже начал подумывать, не подшутил ли надо мной земельный комиссар Роктов. Но к вечеру я добрался до Симфориана Бесполезного, и у него пришлось удостовериться в печальной истине и сверх того пережить чувства, многопамятные на всю мою жизнь.
Едва я приблизился к собственному дому Симфориана, что в Затоне, как до меня донесся шум голосов. Я замедлил шаги, но продолжал подвигаться вперед, уже различая, что шум исходит из сеней Симфорианова дома. Вскоре дверь распахнулась, и я признал в кричавших самого хозяина и бывшего диакона Истукария.
— Я эти твои увертки знаю — кричал Истукарий, — ты к чему назвался Бесполезным? Кого ты этим уязвить хотел? На что намекаешь, когда каждому сознательному гражданину известно, что Симфориан-имя — означает как-раз наоборот — полезный?
— А тебе досадно, досадно, — старался перекричать Симфориан, — досадно, что имя Истукарий вовсе ничего не означает, дегенерат ты этакий!
— От деренегада слышу!
Именно такое искаженное слово прокричал Истукарий, когда Симфориан вытолкал его на волю, взяв за плечи. Я собирался укрыться, чувствуя, что пришел не ко времени, но хозяин заметил меня и втащил в дом, хлопнув сенной дверью перед самым носом бранившегося Истукария.
Еще будучи в сенях, я почуял благовоние, подобное мироуханью плащаницы. Но как только я переступил порог горницы, благовоние это затуманило мою голову едва ни до бесчувствия. Причина такого явления была неясна, однако в горнице благовоние напомнило мне скорее душистое мыло для туалета, чем мироуханные масти. На столе я увидел стаканы с молоком и очищенный вареный картофель в тарелке. В комнате, кроме хозяина, находился земельный комиссар Роктов. Он сидел, выпятив поверх брюк свое чрево, прикрытое ситцем, и зажмурив глаза. В соседней комнате, проходя, я различил в уголке супругу Симфориана — бывшую матушку Авдотью Ивановну. Больше в доме никого не было.
— Выгнал? — вопросил Роктов, отчего живот его дрогнул.
— Прогнал, — сказал Симфориан, пододвигая мне стул и садясь сам. Лицо его блестело от поту, взор был мутен и блуждал мрачно. Он обратился ко мне: — Истукарий пришел меня нравственной чистоте обучать, видишь ли. Зачем, говорит, я в Эльдорадо девочек гулять вожу, это, говорит, оскорбляет раскрепощенное сознание моей жены. А та, дура, конечно, в рев — обидно. Мне, говорит Истукарий, следует с женой развестись, а не угнетать ее своим распутством. У него по столу разводов безработица, боится начальства, каналья! Потянут за бездеятельность. А может, и впрямь развестись, а? Дуня, — закричал Симфориан, — Дуняша, хочешь завтра развод? Не реви, распустила нюни!