— Ай-ай, — покачал головой Клебе, ничуть не удивляясь, и посоветовал, какие лучше принять лекарства, чтобы уберечься в дороге.
Он сделал два шага вместе с тронувшимся поездом. Инга из-за стекла вагона махнула ему снятой перчаткой. Он приподнял шляпу, тотчас надел ее, повернулся и пошел прочь.
Его все время знобило, и он загадал: если у него больше температура, чем у Инги, значит, анализ будет положительный: с утра он поручил фрейлейн Гофман сделать анализ мокроты. В санях он ежился и вздрагивал. Снег перестал, по воздух был непривычно влажен, дорога потемнела, полозья с шипением отжимали из колей воду.
Дома он сейчас же лег, закутался в плед, взял в рот термометр. С бессмысленной путаницей в голове он задремал. Очнувшись, он долго не мог разглядеть на термометре шкалу, потому что начались сумерки, а когда поймал глазом металлический столбик ртути, передернул плечами, будто отказываясь постигнуть шутки своей натуры: было тридцать семь и девять десятых. Он позвонил и велел Лизль принести анализ.
Минут пять спустя фрейлейн доктор через дверь заявила, что хотела бы говорить с ним как с коллегой.
— Понимаю, коллега, — крикнул он. — Сколько в поле зрения?
— Можно к вам?
— Извините, не одет. Суньте анализ под дверь.
Он соскочил с дивана, поднял с пола желтый листок лаборатории, бросился к окну. На тыльной стороне листка — против графы «эластические волокна» — он увидел «да». Он сделал шаг, на миг остановился и начал с точнейшей размеренностью ходить от окна к дивану и обратно. В листок он долго не глядел, зажав его в кулаке, руки — за спину. Потом он опять устроился на диване и прочел весь листок. Бацилл анализ обнаружил от пяти до десяти в поле зрения.
Да, доктор Клебе слишком мало думал о себе. Все о других, о других! Арктур был приобретен, чтобы лечиться, постоянно лечиться и жить в горах, жить в условиях, обеспечивающих здоровье, в обстановке, уничтожающей болезнь. Арктур был задуман как лекарство, как гарантия, как хитрость: он должен был лечить и оплачивать лечение, он должен был стать вечностью и в то же время ценою, которой приобретается вечность. А он стал пожирателем здоровья доктора Клебе, стал пагубой.
И, упрекая Арктур, как провинившегося человека, Клебе перебирал в уме заботы, причиненные санаторием, кредиторами, пациентами, всею страшного судьбою последних лет, когда началось падение, и предстоявшие беспокойства подавляли прошлые, и опять все путалось в голове. Вечно пугавшая пустота с какой-то безрассудной торжественностью явилась перед Клебе: пустые коридоры, пустые комнаты, в пустой кухне — застывшая повариха, в люке подъемной машины курит Карл, мертвым глазом подмигивая Лизль, и где-то под чердаком, на чемоданах, прильнула к микроскопу фрейлейн доктор. «Да» — было начертано в самом конце коридора, по которому раздавались незнакомые шаги, и кто-то прочитал вслух: «да», и доктор вздрогнул во сие.
Проснувшись, он опять схватился за термометр. Шутки продолжались: никакого жара не было, озноб прошел. Клебе заказал пунш и принялся за письмо в Альп-Грюм. В выражениях старого друга, пожалуй приверженца, он приглашал Левшина возвратиться в Арктур, где отныне все было создано для идеального пребывания: ни тени чьей-нибудь докучливости, покой, мир; и даже доктор Штум умилостивлен и не будет сильно корить нарушением режима.
Чтобы письмо скорее дошло, Клебе велел Карлу отправить его с вокзала и перешел к другому делу — взялся вычерчивать расписание собственного режима, поставив себе начать новую жизнь со следующего утра. Этим повторялось пройденное, поэтому тотчас возникло сознание, что болезнь будет преодолена так же, как раньше, что это — очередное обострение, вещь обыкновенная, хотя и неприятная. Как себя вести, что делать — было давно известно, и приколотый над столом распорядок времяпрепровождения означал, что вступал в силу проверенный благотворный закон.
Клебе не торопясь выпил пунш, хорошо согрелся и, решив рассеяться, стал перелистывать, припоминая, книжки своего верного Эдгара.
И когда он углубился в полузабытое приключение, в смежной комнате прозвучал очень сдержанный, словно таинственный, голос Карла:
— Господин доктор.
И еще раз:
— Господин доктор.
Клебе отворил дверь. Карл стоял с открытым ртом, шумно дыша. Он тотчас немного отстранился, и Клебе увидел в коридоре прилегшую на стул Ингу.
Он кинулся к пей.
— Господин доктор, — бормотал Карл, — я застал фрейлейн Кречмар на вокзале. Она спустилась до Ланкарта. Там это началось. Тогда ее доставили назад… Нам было трудновато добираться…
Он с нежностью прикоснулся к ее руке, державшей слабыми пальцами окровавленную тряпку, может быть кусок полотенца.
— Не беспокоитесь, — в горячке испуга сказал Клебе, — не беспокойтесь, фрейлейн Кречмар. Мы вас поднимем на руках.
Она могла только закрыть глаза.
— А письмо? Письмо, с которым я вас послал, Карл? — вдруг вспомнил Клебе.
— Не беспокойтесь, господни доктор, — сказал Карл, — я его опустил прямо в почтовый вагон.
13
Кровь удалось остановить ночью. Все это время дежурил доктор Клебе, часу в третьем его сменила Гофман. Она сразу нашла много дела — с полотенцами, тазами, льдом и на столе с разными мелочами. В конце концов все было переделало, и она встретила взгляд Инги.
— Правда, вам лучше?
— Отлично, — тихо сказала Инга.
— Не говорите, я пойму так.
— Я хочу, чтобы вы ушли.
— Не разговаривайте. Я не могу уйти.
— Мне неприятно.
— Вам нельзя говорить. Почему вам неприятно?
— Мы в ссоре.
— Я не буду отвечать… У нас нет никакой ссоры. Вы заболели; как только поправитесь, увидите — мы друзья.
— Я не хочу.
Гофман отошла к умывальнику, с минуту побыла там, обернулась. Инга продолжала смотреть на нее.
— Я выйду и скоро вернусь, — сказала Гофман.
— Не надо.
— Если будет нужно — позвоните, меня позовут, я приду.
Оставшись одна, Инга заснула. Сквозь сон она слышала — кто-то входил в комнату и стоял в дверях, но не открыла глаз и проснулась только утром. Она чувствовала себя очень слабой. Тревога и страх, пережитые в поезде и на станциях, когда вокруг суетились чужие люди, исчезали. состояние было легкое, но какое-то невесомое, постороннее, слишком прозрачное.
Оглядывая комнату, она заметила около балконной двери чемодан. Он стоял на полу приоткрытый, и она вспомнила, как в нем копались, отыскивая для нее белье. Из чемодана торчали белые уголки вещей, тесемки; она глядела на них без участия, как будто вещи не касались ее или напоминали что-то давнишнее, позабытое. Вообще все было очень давно, и все ушло, и сделалось спокойно, ясно.
Вдруг из постороннего и безразличного ее воображение выбрало одну за другой несколько вещей, и она стала видеть только их. С опаскою она потянулась к столу, взяла сумку, вынула маленький блокнот и начала писать, подолгу останавливаясь на каждом слове, кладя руки на одеяло и потом приподымая их медленно к лицу. Она вырвала листочек и сосредоточенно перечитала написанное, слово за словом: «Надеть сорочку с голубой вздержкой. Платье белое, полотняное. Чулки белые. Туфли светлые, на низком каблуке (домашние)».
Она согнула листочек надвое и положила под сумку.
Она устала от усилий и опять лежала без движений. У нее катились слезы, но было легко и спокойно. Постепенно ей сделалось ясно, что она выздоровеет, и тогда она приняла очень важное, твердое решение и произнесла шепотом:
— Если я поправлюсь, даю честное слово и обет прожить в Давосе три года.
Она долго обдумывала — три года или, может быть, пять лет? — нашла, что три года достаточно, и снова шепнула:
— Три года, никуда не выезжая.
Она позвонила. Пришла Лизль, и за нею — Карл. Оба они были приветливые, спрашивали о здоровье и говорили, чтобы она молчала. Карл принес письмо из утренней почты и сказал, что телефонировали доктору Штуму и он скоро придет.