Письмо было от отца. Инга хотела вскрыть конверт, но не могла поднять с постели руку — слабость приступом нахлынула до тошноты. Инга попросила Лизль распечатать письмо и прочитать. Лизль читала толково, кланяясь на точках и запятых. Письмо состояло из беспокойства об Инге, и когда она слушала, в ней пропадало все невесомое, прозрачное и подымалась тоска. Вытереть слезы не было сил, они ползли по вискам в волосы.
— Не плачьте, — сказала Лизль, кончив читать, — поправитесь. Со мной тоже раз было: я столько потеряла крови, думала — ну, догулялась, Лизль, адэ! У нас на родине есть женщина, к ней всегда девчонки, если плошают… понимаете, если вдруг беда случится, сейчас — к ней. И вот, знаете, случается это со мной, и она мне неправильный акушерский прибор применяет. Ну, конечно, она отрицает, говорит — у тебя, Лизль, неправильное женское устройство, на прибор ты не пеняй. Но я-то знаю медицину! И сколько из меня крови вышло! Я в одни сутки, вот как вы, фрейлейн Кречмар, сделалась, ничуть не лучше вас, страх взглянуть! А сейчас посмотрите: я прямо не знаю, со мной эта беда стряслась или еще с кем.
Она поднесла к глазам Инги полотенце.
— Вытереть?
Инга велела поправить вещи в чемодане и положить поверх белья листочек из блокнота. Собрав силы, она подняла голову, чтобы видеть, как исполняется ее просьба. Потом, успокоившись, она продиктовала Лизль телеграмму в ответ на письмо отца. Она немного прихворнула, — диктовала она, — но ей сейчас лучше, она бодра и скоро напишет подробно.
Перед завтраком Инга опять задремала. Разбудил ее кашель, и она не успела напугаться, как пошла кровь. Она нащупала звонок и в этот момент увидела, что входят Штум и Гофман.
То, что затем происходило, ей представлялось вполне внятным и гладким. Она, правда, запоминала не все подряд, но ей и не хотелось помнить все — она была довольна приятными, а иногда безразличными отрывками впечатлений и тем, что они были немного похожи на сон. Она запомнила голову Штума, нагнувшуюся к ней на грудь, и ощутила его ус, холодный, жестковатый. Голос Штума лился издалека, смешиваясь с чуть уловимыми звуками пения иди посторонней речи, — нельзя было угадать, что это было. Дальняя дорога приблизилась к Инге. По обочинам цвели деревья, рядом катился горный поток. Может быть, его пение и переплеталось с голосом Штума. В поток падал с деревьев белый цвет, все больше и больше, пока не застлал воду сплошным покровом, наплывавшим на Ингу ближе, ближе. Она увидела над собою в белом халате Гофман, черты которой стали медленно заменяться незнакомыми, привлекательными и строгими. Потом Ингу всколыхнуло странное ощущение — будто она пьет холодную газированную воду с колючими пузырьками, разбегающимися по всему телу, и становится жарко, и хочется глубже дышать, и вот она пьет и дышит, и ей все жарче, и все свободнее дышать, и наконец; она узнает себя — в своей комнате, на кровати под новым одеялом; во рту — жесткий, неудобно зажатый наконечник, от него протянута каучуковая трубка к металлическому предмету, напоминающему огнетушитель, но только не так красиво раскрашенному. Столик отодвинут. На его месте сидит незнакомая женщина с плоской моложавой физиономией. Ворот ее халата застегнут брошкой с маленьким красным крестом. Она спрашивает взглядом: ну, как? А что, собственно, случилось? — тоже взглядом спрашивает Инга. Ничего опасного: видите, вам гораздо легче, — отвечают глаза женщины. Но что это за трубка у меня во рту? Вы ведь понимаете, что это такое, — улыбаются глаза женщины. Неужели, неужели так плохо? — спрашивает глазами Инга.
— Вот хорошо, достаточно, — пощупав пульс, говорит сестра и хочет вынуть изо рта наконечник.
Но Инга не выпускает трубку, стискивает зубы, и недвижные, распахнутые глаза ее не переставая твердят: так плохо? О, неужели так плохо?
— Ну, пустите, не бойтесь, — говорит сестра.
Инга потихоньку разжимает зубы. Тогда сразу бесследно улетучивается вкус газированной воды, тело становится тяжким, словно отвердевая, и, задохнувшись, Инга кричит:
— Дайте!
Она не слышит своего крика и в ужасе кричит еще:
— Дайте!
— Не волнуйтесь, сейчас будет хорошо, — по нотам говорит сестра. — Я попрошу доктора Клебе прислать нам этого лекарства в запас.
И она приятельски проводит ладонью по конусу кислородного баллона.
— Я пойду, — говорит она, вставая. — Не бойтесь, не бойтесь. Видите, какое у вас хорошее дыхание. Решительно нечего бояться.
Она удаляется плавной поступью, предназначенной убеждать, что весы жизни не колеблются, что надо только умеючи ходить — и человек осилит любое препятствие, на то он создан…
Доктор Клебе встретил ее уныло. Что может она сказать, кроме неприятности?
Он был глубоко обижен: доктор Штум отказался его навестить, заявив, что не приглашен. Не приглашен! Рыцарь, гуманист, которого больные славословят на всех перекрестках! Для него не существует даже обычного долга медика перед коллегой. Болен врач, а он проходит мимо его двери. Он, видите ли, не может простить, что отпустили Ингу. Но ведь его запрет тоже не возымел действия. Как же можно винить Клебе? Арктур не галеры, не тачка каторжанина, а Клебе не тюремщик. Впрочем, конечно, Арктур — тачка, и только единственный человек навечно прикован к ней, — о, бедный, бедный Клебе! Вот он. больной, изнуренный, выполняя долг врача и человека, до утра не отходят от постели пациентки и потом пластом лежит у себя в углу, одинокий, брошенный всеми. А Штум назначает пациентке сестру и не хочет даже заглянуть к врачу, в санатории которого заработал как-никак порядочные деньги. Рассуждая по-человечески, сам Клебе нуждается в медицинской сестре, да, да, вот именно в этой даме с брошкой, в этой квашеной мине милосердия. Но нет, — вздыхает Клебе, — вези, вези свою тачку, пока не свалишься. Ты обречен, ты обречен!
— Что скажете о нашей милой фрейлейн Кречмар? — спросил он грустно.
Сестра по мерочке перечислила все, что могла сказать, — о температуре, о пульсе, о слабости и потах, о том, что кровотечение не возобновлялось, что больная сейчас в сознании и просит еще кислорода.
— Да, да, — все так же грустно сказал Клебе. — Но она должна знать, что баллон кислорода стоит восемнадцать франков.
Сестра всматривалась в Клебе выжидательно.
— Я хочу сказать: эта бедная особа все равно умрет. Но почему же должны страдать мы? Неизвестно, получим ли мы но счету за расходы, которые теперь несем.
Сестра ждала.
— Ну, хорошо. Я должен ее посетить, пойдемте.
Он вошел к Инге неслышно и пристально смотрел в ее наполовину открытые глаза. Нащупав пульс, он стал глядеть в потолок. Губы его выпятились, он качал головой. Потом он бросил пульс. На столике лежали шприцы, грудились пузырьки, Клебе перетрогал их, вспомнил еще два лекарства из запасов Арктура, которые по такому же нраву могли бы стоять рядом с этими. Он решил прислать их, собрался уйти, но Инга открыла глаза. Он закивал ей, понял, что она хочет что-то сказать, и наклонился.
— Левшин? — спросила она.
— Я так и знал, я все предвидел, — обрадовался Клебе, — я предвидел, и я дал ему знать.
— Он приедет?
— Он приедет, будьте спокойны, я его выписал.
У нее закрылись глаза, и Клебе осторожно вышел.
Он растрогался, его всполошила судьба девушки, он только жалел, что все это происходило в Арктуре, и он торопился к аптечке выбрать для Инги лекарства. Одно он весьма ценил — йодистое втирание против суставных болей, обычных в подобных случаях. Правда, лекарство было довольно дорогое, но что поделать?
В холле он увидел Левшина. Он устремился к нему с протянутыми руками, выпевая, почти мурлыча что-то трогательно-горестное, будто выражая сочувствие в необыкновенной утрате.
— Я так рад, мы все так рады! Получили мое письмо? О, что делать!
— Письмо?
— Не получили? Вчерашнее письмо, в котором я сообщал… Позвольте, когда же доставлялась вам почта?
— В полдень. А я выехал утром.
— Так это же прекрасно! Такое совпадение! — восторгался Клебе.