— Но, может быть, она еще вернется? — спросила она, растягивая чулок на грибе.
— Может быть, вернется.
— Тогда какого же черта я здесь тебя утешаю!..
Она сердито отшатнулась от меня и так быстро принялась действовать иглой, что я испугался.
— Ты должен быть счастлив, что она бросила тебя, иначе твоя история кончилась бы тем же, чем кончились похождения Шера.
Едва стерпимое слово «бросила» причинило мне боль, я спросил совсем тихо:
— А разве что-нибудь случилось с Шером?
Она спрыгнула со стола, кинула прочь чулок, запустила пальцы в свою растеребленную прическу.
— Неужели он тебе ничего не сказал? Ты видел его?
— Нет.
— Ну, значит, он уже сидит!
— Где сидит?
— За проволокой! В лагере! Боже мой, ты ничего не соображаешь! Слушай. Знаешь Вильму? Ну еще такая гусыня, с голубыми глазами, — дочка его хозяйки. Так вот, ее видели с Шером. Ну, кто видел — не все ли равно? Кому надо. И, понимаешь, Шера вдруг приглашает секретарь полиции, закатывает спектакль и сажает бедняжку в лагерь на месяц. Послушай, не перебивай! Шер сам не свой приплелся к нашему старику, ну да, к директору, и тот звонит в полицию: помилуйте, господа, у меня сейчас идут сплошь хоровые, ансамблевые вещи, я дорожу каждым человеком, а вы отбираете у меня хориста. Нельзя ли что-нибудь сделать? Я сама слышала весь разговор. Ей-богу. У старика в полиции есть знакомый децернент, у него еще постоянное место во втором ряду, наши девчонки говорят — инспектор коленок. Так вот он сжалился над стариком и сократил Шеру арест до недели. Пусть, говорит, этот ваш господин художник довольствуется тем, что ему можно обниматься с хористками на сцене, а волочиться за немецкими девушками всерьез мы не допустим, нет! В нас еще не угас патриотизм, нет!..
Я был подавлен рассказом Лисси, а ей доставляло удовольствие, что я страдаю.
— Ну, если Шер сидит, — сказал я вдруг с отчаянием, — то я завидую ему, как хочешь!
— Ты рехнулся!
— Нет, я не рехнулся. Мне тоже не миновать лагеря, потому что у меня тоже не угас патриотизм. Я слышал, в день рождения кайзера вся труппа должна петь перед спектаклем немецкий гимн. Верно? Так я заявлю директору, что не собираюсь участвовать в вашей манифестации.
— Осел, — проговорила Лисси мрачно. — Забываешь, где находишься. Раз ты служишь — должен служить. Нас ведь не спрашивают — хотим мы петь или нет. Когда я пела у вас, мне тоже приходилось всякое. Я ведь исколесила всю вашу святую матушку-Россию: была в Риге, в Варшаве, в Лодзи, в Вильне, в Ревеле где я не была! О, знаешь: извош-тчик! Чудесно! И вот в рижском театре в тезоименитство вашего Николая мы должны были петь русский гимн. У нас в труппе были сплошь немцы, никто не знал ни звука по-русски. Тогда директор расставил нас так: в первый ряд — русских, наряженных в камзолы церковных певчих, а всех актеров — позади. На спины певчим прикололи ноты со словами гимна, латинскими буквами. Мы хохотали до икоты. Но пришло время — по всем правилам спели ваше «Поше сар'я краны».
Жуткие звуки неизвестного языка развеселили нас.
— Так или иначе, — сказал я, — лагерь дожидается меня: если я соглашусь пропеть ваш гимн, меня посадят за то, что я с тобой целовался.
— О, со мной можно, я — певичка.
Она приласкала меня с материнским готовным участием, опять впрыгнув на стол и не забывая штопать чулок. Я ушел.
В гардеробной, где подбирались костюмы к очередной оперетке, мирно примерял котурны Шер. Я взглянул на него в ужасе. Он выпрямился, скрипя заржавленными ходулями, и со своей зыбкой высоты, медленно подымая на меня длань, замогильно дохнул:
— Смертный! Перед тобою потревоженная тень художника.
— Слезьте, к черту!
Я расспросил, как было дело. Лисси ни капельки не соврала: он должен был садиться на неделю в лагерь.
С трудом опустившись на кучу разнокалиберных стоптанных башмаков, Шер, усмехаясь, пожаловался мне на судьбу. Внезапно он приуныл.
— Что лагерь! — сказал он. — Помните Ярошенко? «Всюду жизнь»… Обидно другое. Я ни при чем в этой истории. Вильму не могли видеть со мной: ни разу она не исполнила ни одной моей просьбы.
Он сидел повесив нос, стаскивая с маленьких ног котурны.
— Она ходит с другим. Я готов в любой лагерь, лишь бы сбылось то, в чем меня обвиняют. Странные женщины: этот ее ухажер, которого приняли за меня, невероятно смешон и, по-моему, просто несимпатичный…
В коридорах задребезжали звонки, созывавшие на продолжение репетиции. Я пожал Шеру руку.
Где-то в холодной щели декораций, в закулисном полумраке я налетел на директора, ткнувшись в его спружинивший живот.
— Э-э-э! — сказал директор, когда разглядел и узнал меня. — Э-э! Вы мне нужны. Мы будем ставить оперу «Марта». Я решил дать вам партию лорда Тристана. Басовая партия, очень комичная. А?
Все еще ощущая упругий удар директорского живота, я промычал нечто вроде того, что у меня нет выучки и я сомневаюсь.
— Мы вам поможем. Если не справитесь, партию возьму я. Если у вас получится — я буду вашим дублером. Завтра вам дадут клавир.
Он слегка пощелкал пальцами по моей спине, что отдаленно могло означать поощряющее объятие. Я собирался возразить, но он не дал мне:
— И потом, я хотел сказать: я вас освобождаю от участия в «Апофеозе немецкой победы». Вы можете не петь гимна…
Он исчез за декорациями.
«Лисси, — тепло подумал я, — бескорыстное сердце».
8
Музыка «Ричмондского рынка», или «Марты», нехитра. Между двух незыблемых рубежей — романтической народной оперой и композиторскими способностями Фридриха фон Флотова, порхают ее дуэты, трио, квинтеты, ее веселые хоры. Для меня она была трудна, потому что я понятия не имел о пении. Партию разучивал со мною капельмейстер Зейферт, помогая себе и мне локтями, коленями — чем только мог. Несчастный и во сне не видывал, что ему надо будет дирижировать оперой. Наконец дошло до сцены. Директор, взявший режиссуру, начал учить меня поворачиваться, ставить ноги, делать придворные поклоны. Моя партнерша — почти шестидесятилетняя обладательница колоратурного сопрано, видавшая пышные виды и «в качестве гостя» извлеченная из состояния анабиоза на роль леди Герриэт — Марты, тоже трудилась над моим образованием, в своей же партии искусно восполняла былой школой все то, что у нее отняло время.
На оркестровых репетициях стало очевидно, что капельмейстеру не суждено повелевать стихиями. У него просто не хватало органов тела, чтобы уследить за всеми неисчислимыми подвохами партитуры.
Тогда ко всеобщему торжеству и безудержному восхищению женской половины труппы — в результате дипломатического обмена депешами — из большого города, с театром побогаче нашего, был призван Рихард Кваст.
Он появился в покоряющем сиянии победителя, чуть под хмельком, перецеловался с актрисами, хохоча распихал, кому пришлось, дюжину анекдотов и совершенно всех умилил тем, что будто бы в жизни не слыхивал оперы, которой приехал дирижировать.
— Детки мои, хотите верьте, хотите нет, но я, вот видите, вот эта партитура вашей «Марты», я взял ее вчера в поезд, чтобы, понимаете ли, хоть понюхать, чем это там такое заправлено. И что же вы думаете? В мое купе залезает обер-лейтенант, с которым мы вместе драпали после Марны. Он тогда был еще лейтенантом. Ну, понимаете — выслужился, Железный крест и все прочее. Так мы без передышки всю дорогу двигали по коньяку, ей-богу! Я этой самой партитуры так и не раскрыл.
Если он врал, то на зависть хорошо. Все были милы ему, и он был мил.
Я не видался с ним до самой репетиции, на которой он сел за пульт. Оркестр с облегчением поддался его руке, и актеры пели в полную силу, точно бенефицианты.
Трое придворных лакеев оповещают о появлении лорда Тристана Майклфорта у леди Герриэт. Такую расточительность театр не мог себе позволить, и миссию троих у нас выполнял один. Он выкрикивал по очереди басовую, баритонную, теноровую фразы, затем медные в оркестре выдували коду, и под их звон лорд церемониально выходил на сцену.