Мирон Лукич смотрел на модницу. Он никогда прежде не встречал ее, он не видывал, чтобы барыня хаживала вот с этакой озабоченностью — ну, совсем так, будто нельзя потерять ни одной секунды, и — в то же время — словно и неторопливо, без всякой поспешности, так себе — прогуливает мадам своего песика на шнурочке, в этом и заключается вся приятная забота. Ни такой поступи — безыскусной и как-будто хорошо обдуманной, — ни такой руки с зонтиком, ни даже такого зонтика ни разу не попадалось Мирону Лукичу на бульваре, и он все тужился разглядеть получше лицо необычной барыни, и все никак не мог, потому что дурак Васька был сбит с панталыку и не знал, как нужно катить кресло.
— Легше! — шипел на него Мирон Лукич.
И опять, спустя недолго;
— Подгоняй, подгоняй! Заснул!
Наконец, перед самым выходом из бульвара, шпиц потянул куда-то в сторону, барыня приостановилась, откинула на плечо зонтик, кресло догнало ее, и тогда, на одно мгновенье, Мирон Лукич увидел пронизанное солнцем маленькое ухо женщины, между двумя тонкими завитушками буклей, под шляпой. Оно просвечивало насквозь и было розовое, розовое, как оборки платья, как зонтик, и завитушки буклей горели мягкой, рыжизною, почти переходившей в розовое, теплое, солнечное.
— Поправей, вперед! — совсем тихо приказал Мирон Лукич.
Но было уже поздно: шпиц, отряхивая лапки, побежал в воротца, и хозяйка его покинула бульвар, даже не приметив старика в кресле.
Тут же, с улицы, к Мирону Лукичу подошел человек, похожий на приказчика, в парусиновой рубашке, с кисточками на концах пояса, снял картуз и почтительно улыбнулся:
— Как изволите здравствовать, Мирон Лукич?
— Не жалуюсь — резко ответил старик.
— Слава богу-с, — возразил приказчик и еще более почтительно справился:
— В каком нахождении ножки-с?
— Что проку в ногах? — прикрикнул старик, — я, чай, не плясуном быть!
Он тряхнул головой Василию:
— Чего стал?
— Куды изволите?
— На кудыкины горы! Не знаешь, пора домой?
Он вынул из жилета большие — в кулак — серебряные часы, достал ключик и завел пружину. До самого дома он не проронил ни слова.
Кресло следовало обычным своим путем — по крутой Армянской улице, к Волге, вниз по взвозу, на Миллионную.
Миллионная скрипела телегами, оглоблями, деревянными шестеренками соляных мельниц, петлями и засовами лабазных ворот. Здесь гуляла прохлада, строения громоздились друг на друга, из ворот в ворота тянуло сквозняками, сквозняки несли с собой тяжелый дух пакли, канатов, лежалой соли. Соль хрустела под ногами, под колесами телег, скрежетала и посвистывала в жерновах, и в соляном хрусте, в деревянных скрипах глухо охали человеческие голоса, понукавшие лошадей на мельницах.
Возчики, галахи, базарники дали Мирону Лукичу дорогу. Как всегда, Василий и мельничный работник внесли его в кресле с парадного крыльца в дом. Дом Мирона Лукича — Гуляевский дом — был полукаменный, с Миллионной улицы — приземистый, окнами близко к земле, со двора — высокий, в полтора этажа: улица обрывом падала на берег, к Волге.
По бокам дома, лицом на Миллионную, стояли лабазы и мельницы, по двору к ним примыкали погребица, баня, амбары, кольцом охватывая гуляевские владенья. Построек было много, они теснили людей с возами, но теснота была привычной, издавней, и казалось — все было хорошо, удобно.
В этот час, после прогулки, Мирону Лукичу подавали обед. Он не ел мясного, по утрам ему приносилась рыба из садков, с Волги, он сам отбирал на обед подлещика, сазана, стерлядь.
Василий пододвинул кресло к столу, постелил салфетку на колени Мирона Лукича, но хозяин приказал:
— Накрой миску, чтобы не стыло!
Он отвернулся от стола, помолчал, потом вздохнул негромко:
— Ну, наливай!
И тут же, беспокойно зашевелившись, точно разыскивая что-то, окидывая глазами комнату, строго добавил:
— Подай зеркало.
Василий бросился шарить на комоде.
— Подвинь к окну, — сказал Мирон Лукич.
Не спеша, он приблизил к лицу овальное зеркальце, и первое, что бросилось ему в глаза, были уши — большие желтые уши, с пучками сивых волос, вылезавшими из раковин. Мирон Лукич пощупал мясистые, покрытые пухом мочки, потер лицо ладонью, пригладил бороду.
— Часу в четвертом сбегай за цырульником, — сказал он, возвращая Василию зеркало.
Ел Мирон Лукич разборчиво, привередливо и скоро отодвинул тарелки. Василий закатил кресло в темный угол комнаты, за занавеску, подсунул под голову Мирона Лукича подушку, убрал посуду и аккуратно притворил за собою дверь.
Старик остался отдыхать. Но ему не спалось. Руки его — изжелта-красные, в трещинах, как гусиные лапки — были непокойны. Он постукал ногтями по плетеным подлокотникам кресла, выдернул из-под головы подушку, бросил ее на кровать и схватился за колокольчик.
— Зови, — коротко велел он Василию.
Жернова и колеса на мельницах поскрипывали однозвучно, привороженные к своим осям, не дальше от них и не ближе к ним, чем были минуту назад, час, месяц и год. Васька носился по двору, кликал:
— Пал Мироныч, Пал Мироныч, вас батюшка!
Потом прибегал в комнату старика, запыхавшись, выпаливал:
— Идут-с! — и становился у косяка.
Младший сын Мирона Лукича — Павел — являлся перед отцом.
Он вошел и на этот раз с привычным, затверженным вопросом о том, как отдыхал батюшка, готовый слушать приказанья и давать отчет в дневной работе. Он стоял тяжелорукий, большой, спокойный, с упрямым взглядом таких же, как у старика, прозрачных, светлых глаз.
— Ну, что? — спросил отец и, не подождав, отворачивая голову к окну, объявил: — с чего это нынче подводы стали дороги? Пошли-ка за Денисенкой, пусть придет.
Подводы были не дороже, чем всегда. Летом извоз только и зарабатывал, зимою цену сбивали деревенские. Павел начал было говорить об этом, но старик оборвал:
— А ты слушай: пошли сходить за ямщиком Денисенкой!
По сему и было.
Легко сказать: по сему было. На шестеренке обломился деревянный зубец — велико ли дело? А надо остановить мельницу, вывести из работы целый постав.
С тех пор, как Мирона Лукича паралич усадил в кресло, гуляевское хозяйство, а вокруг него и вся жизнь завертелись без перебоя. И вдруг какой-то зубец дал явную трещину. Мирон Лукич потерял послеобеденный сон, цырульник затребован был не в банный день, а посереди недели, и опять выплыл на божий свет давно забытый хромоногий Денисенко.
Хуже всего было то, что разговор с Денисенкой велся Мироном Лукичом при закрытых дверях, а вечером, когда Павел — по обычаю — сдал отцу ключи и на дворе спущены были собаки, через парадное крыльцо доставили Мирону Лукичу письмо.
Старик выслал из комнаты Василия, долго ждал, пока на дворе затихнет собачий лай, долго вслушивался в тишину и поглядывал на дверь, потом быстро гусиными своими лапками отодрал с письма сургучную печать и развернул бумагу.
Знакомыми, плохо увязанными буквами на бумаге нацарапано было без подписи:
«Агриппина Авдеевна госпожа Шишкина из девиц на Московском взвозе в доме коллеж, ассе. Болдина наискосок семинарии пониже».
Мирон Лукич осветился улыбкой. Она была неподвижна, Мирон Лукич словно забыл о ней, от напряжения слезы блеснули на его веках. Потом он сунул письмо под себя и громко позвал:
— Васька!
И, когда появился Василий, Мирон Лукич поощряюще и ублаженно сказал:
— Ах, пентюх!
Он осмотрел его с головы до ног.
— Растяпа! — проговорил он с удовольствием. — Рохля! Ну, что стал?
Мирон Лукич засмеялся.
— Ступай, болван, подай чаю. Да достань рому из этажерки. Да позови Павла Мироныча, спроси, может, он тоже хочет рому.
Он повторил:
— Пентюх!
И опять засмеялся.