Только что завершив роман «Города и годы», Федин сообщал Горькому: «<…> небольшую повесть уже написал, пойдет она во втором „Ковше“ „Наровчатская хроника, веденная Симоновского монастыря послушником Игнатием в лето 1919-е“. Получилось неожиданно для меня весело (хотя и грустно, конечно)»[8].
В основе — сызранские впечатления Федина (1919 г.). «„Наровчатская хроника“ — вымышленное название повести, не имеющее ничего реально общего с действительным заштатным городком, а теперь — селом»[9]. Известен прототип главного героя:
«Афанасий Сергеевич Пушкин действительно скончался, впрочем, естественной смертью и несколько раньше, чем в моей „Наровчатской хронике“. Это может подтвердить Алексей Н. Толстой, встречавший его на Волге, примерно в те же годы, когда, в саратовском пассаже, я впервые увидел ожившую пушкинскую шинель и высокий цилиндр»[10].
Повесть, примыкая ко второму циклу рассказов, в несравненно большей степени (и тематически и стилистически) связана с первым, хотя и обнаруживает эволюцию художника, переосмысление излюбленных тем, образов. Жизнь обывателя теперь соотнесена с большими событиями бурного времени, и «человеческая стоимость» «пустырного героя» резко падает. Вторжение революции в устоявшийся быт явственно обнажает его бессмысленную игрушечность, анекдотичность, достойную сатирического осмеяния. «Хроникой» Федин прощается навсегда с пустырной темой, волновавшей его много лет.
Горький писал Федину: «„Наровчатская хроника“ <…> очень понравилась и по языку, и по содержанию»[11].
― ТРАНСВААЛЬ ―
1
Солнце взошло недавно. Поднявшись над ольшаником, первый луч упал на крышу мельницы и пополз кинзу. Вдоль берегов, куда еще не проник ало солнце, пруд лежал исчерна-зеленый, и камыши на нем щетинились неподвижно. Посредине он был гладко-розов, и только круглый островок хоронил в своих ветлах холодную ночную тень.
Возле бетонного мельничного става на широком камне одиноко высился человек. Он стоял, сложив на груди руки и приподняв голову в огромной, как у ковбоя, шляпе. Вероятно, он казался себе очень высоким: поблизости ничего не было, кроме перил на ставе. Человек был недвижен, как всё вокруг в этот ранний безветренный час. Не отрываясь, он смотрел прямо перед собой, на поверхность пруда, на островок, камыши, ольшаник. По лицу его нельзя было угадать, о чем он думал. В одном его глазу, широко открытом и мертво обтянутом веками, застыло изображение островка и блекло-голубого пятнышка неба. Другой глаз — поменьше и помутней — оживлялся вздрагиванием рыжеватых реденьких ресниц. Желтые бритые щеки свисали на подбородок, и нижняя часть лица была похожа на мешочек, набитый не слишком туго мякиной.
Однако зыбкие черты одутловатого лица странно сочетались с уверенной осанкой человека. В ней было что-то отчетливое и упрямое. Человек стоял на камне с таким видом, как будто для этого требовалась громадная решимость. Он высился назло всем силам природы, он бросал им вызов. Может быть, перед его необыкновенными глазами простирались прерии, может быть, он видел себя окруженным песками Средней Африки, может быть, проще — он старался охватить воображением бесконечную череду российских полей, деревушек и хуторков. Как знать? По его лицу не угадать было, о чем он думал. Несомненно одно: он чувствовал себя в центре мира, он стоял у мельницы, около бетонного става, над прудом, и прерии, пустыни, ноля, деревни, послушные ему, как богу, безмолвно расстилались под его ногами в беспредельности.
Но, странно, в осанке человека сквозили не только вызов и решимость. В ней чудилось также нечто возвышенное, почти молитвенное. Человек растворялся в природе, сливаясь с беззвучием утра, гладью и неподвижностью воды, с застылостью дерев.
Луч солнца, осветивший мельницу, дополз наконец до человека на камне и озарил его лицо. Стало видно, что человек умилен, что он молится, что в душе он поет.
И правда. Вот дрогнул мешочек, набитый мякиной, вот отвалилась нижняя губа, раскрылся рот — и тоненький тенорок возник в тишине и постлался над поверхностью пруда. Человек, как настоящий певец, сиял с груди руки, и они непринужденно легли по швам. Тенорок понемногу крепнул, начинал дрожать, в тембре его появлялся скулящий оттенок жалобы. Напев был печально-торжествен, подобно мотиву псалмов английских исповедников света. Еще минута, и привыкшее к безмолвию ухо уловило бы раздельные слова песнопенья.
Но в это время на плотину скатилась с горы чья-то телега, громыхая и дребезжа колесами, и здоровый осипший голос испуганно провопил:
— Тлрр-ру, тр-рру, трррр, с-тои, сто-о-о!
Человек на камне вновь сложил руки на груди, плотно зажал рот и остался по-прежнему неподвижен.
На плотину выехала крестьянская телега, нагруженная мешками хлеба. Мужичонка, перебирая вожжи, враскачку шел рядом с возом. Въехав па став, он крикнул:
— Здорово, Свёкор!
Человек на камне не шевельнулся и не ответил. Мужик отвел лошадь по берегу к длинной колоде, увязшей наполовину в размятой копытами грязи, и воротился к ставу.
— Здорово, Свёкор! Что же ты смотришь?..
Человек на камне не отзывался. Тогда мужик подошел к нему и произнес почтительно:
— Вильян Иваныч, здравствуй!
Вильям Иваныч спрыгнул с камня и снял шляпу. Сделал он это не совсем обыкновенно: спрыгнув, он присел на корточки и тотчас потихоньку поднялся, как гимнаст, шляпу же не снял, скорее — сорвал назад, на спину, придерживая спереди за поля. Он был совершенно лыс, и с его загорелой головы па мужика весело брызнули отблески солнца.
— Аль не признал? — спросил мужик.
— Сваакер не признал? — удивленно вскрикнул Вильям Иваныч и протянул мужику короткопалую руку. — Здравствуй, Фрол Петров из Веселуха, который мне должен два пуда хлеб!
Фрол Петров обрадованно рассмеялся и захватал в кулак бороду.
— Так ты ж мне больше двух должон, Вильян Иваныч!..
Вильям Иваныч укоризненно взглянул на него мутным глазом:
— Ты — бедный мужик, у тебя нет хозяйства, тебе легко отдавать! У Сваакер — целый богатство, целый несчастье, у Сваакер все вот так вертится, вертятся, Сваакер не может отрывать такой маленький кусочек!
И Вильям Иваныч показал заголенными по локоть руками, как вертится колесом его хозяйство и как трудно оторвать от него кусочек даже в мизинец величиной. Мужик готовно согласился.
— Уж это так!
Вильям Иваныч расправил засученные пиджачные рукава и взялся за голову.
— Ах, бедный Сваакер! Сваакер только мечтал, как хорошо иметь один лошадь, один маленький домик, один кусочек земля! Но Сваакер паказался такой большой хозяйства! Трансвааль отнимал у Сваакер последний сил!
— Как нить дать, отнимет, обязательно! — подтвердил мужик и, чтобы поддержать понравившийся разговор, спросил: — Чего же ты допрежь на камень-то влез?
Вильям Иваныч хлопнул трижды указательным пальцем по правой ноздре, причем раздался краткий хлюпающий звук, точно от удара по воде.
— Сваакер нюхал, какой будет погода. Сваакер нужно вода и пруд!
Мужик захохотал, присев и стуча кулаками по узким острым коленям. Но Вильям Иваныч внезапно рассвирепел. Он пододвинулся к мужику вплотную — один глаз у него сощурился, другой наполовину вылез наружу — и, упершись в бок, окаменел. Мешок с мякиною затрясся, и из него досыпались брызги.
— Ты привез молоть новь? Ты думал — Сваакер будет пускать мельница для одного тебя? Ты — глупый мужик без хозяйства, ты — Фрол Петров из Веселуха!
Он схватил мужика за руку повыше локтя и принялся ее мять.
— Это — твой сил? Твой сил? Это — гороховый суп, а не мускуль! Мужчин должен иметь крепкий мускуль! Чтобы делать большой хозяйство, надо иметь большой сил!