Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Взглянула на лудильщика Анна Тимофевна, сказала больше глазами:

— Седьмой день мы тут, больная она у меня, устала…

— Эка, како дело, семой день! Я может другой месяц дожидаю, три раза приобщался, а ты — семой день! Нет, ты помайси-ка вдосталь!

Повела Анна Тимофевна округ себя взором.

Много смотрело на нее глаз, изошедших слезами, сухих глаз и показались они ей такими, как у лудильщика: спаленными неугасимым жаром, песчаными.

Кинулась утишать Оленькины корчи.

Спохватилась:

— На тебя одного, на тебя одного…

И так еще трижды в тот день.

А к вечеру всполохнулся народ чудом.

Свершилось оно у камня, там, где рыла и скребла хвойную землю Оленька. И все знали о чуде, хотя никто не видел его. Не видел и сухоногого, который взял в руки коляску и пошел.

Все знали, что пять лет ездил сухоногий в коляске, толкаясь об землю руками.

Все знали, что встал он и пошел.

И густо, точно рыбы, которым пришло время метать икру, повалили к камню, явившему чудо.

Вспугнутой, смятенной запало Анне Тимофевне жарким зерном слово:

— Нынче.

Обмывала, наряжала дочь, как к святым тайнам, готовила к закату. Тайно ото всех растила жаркое зерно:

— Нынче.

В закат повела Оленьку к источнику.

Там не было давки: народ ушел к камню.

Монах в подоткнутой рясе и в фартуке, точно столяр, спросил:

— Падучая?

Засучил рукава, смерил Оленьку крошечными, как у белки, глазами, по-беличьи утершись, сказал:

— Тут троих надо, и то не управишься.

Анна Тимофевна собрала на лбу сетку тонких морщинок, торопливо выдавила из себя:

— Пожалуста.

Оправила на Оленьке воротник.

Монах понизил голос:

— По полтиннику на человека, да в кружку…

Анна Тимофевна засуетилась.

Монах крикнул:

— Трои!

Из-за тесовой загородки, похожей на купальню, вышли в развалочку парни, на-ходу, как крючники, разминая плечи, оглядывая Оленьку, точно сбираясь взвалить на свои спины тяжелую кладь.

Сплюнули, втоптали в землю окурки.

— Раздевайте, — сказал монах.

Анна Тимофевна стала расстегивать Оленькино платье.

Сквозь сосны стлался по траве розоватый усталый свет, прилипал к тесовой загородке, ровно и тихо свертывался на стволах в красные закатные сгустки.

Далеко от источника тяжелыми вздохами порывался взлететь к небу людской шум и падал большой птицей наземь.

Источник звякал бубенцом.

Двое парней взяли Оленьку под руки, третий пошел сзади.

Но Оленька вдруг закинула голову, крикнула в знойную духоту пронзительно, будто камнем вспорола плотную вечернюю тишь. Рванулась, осела на дорожку. Забила по земле пятками.

Монах сказал парню, шедшему сзади:

— Возьми в ногах.

Тот захватил голые Оленькины ноги под мышку, прижал к груди. Двое других скрутили Оленьке руки.

Подняли, понесли.

Но когда дошли до загородки, Оленькины ноги уперлись в доски, быстро согнулись в коленях, потом выпрямились. Парни рухнули вместе с больной на землю.

Оленька короткими бросалась криками:

— Аау-ау! Га-ау, гау! Уа-у!..

Монах подбежал к Анне Тимофевне, по-беличьи утерся ладонью, сказал:

— Не управятся, четвертого надо. Давай еще полтинник…

У Анны Тимофевны лицо изрезалось морщинками, сжалось, запрыгало. Выдавила через силу:

— Пожалуста.

Белая рубаха сползла с Оленькиных плеч, тугие груди в синяках, с острыми сосками выскочили, кругло заалели в закатной краске вечера. Голые ляжки в кровоподтеках, царапинах вырывались из рук парня. Вспарывалась плотная духота собачьим лаем:

— Га-ау! Гау-ау!

Парни бросили Оленьку перед входом в купальню. Отряхиваясь, отошли в сторону. Перемигнулись, обмерив оголившийся Оленькин живот.

Тогда бросилась Анна Тимофевна к дочери, быстрая, как всегда. Закрыла ее платьем, загородила собою тело ее, на коленях встала между дочерью и парнями, монаху крикнула нежданно жестко:

— Не надо! Ничего не надо! Не надо!

И вдруг не стало в голове, и в сердце, и во всем теле плавленого олова неотступных слов:

— На тебя одного, на тебя одного.

И из жаркого зерна другого слова:

— Нынче выросли простые думы:

— Рассердится начальница, что не вернулась во-время… Денег осталось шесть рублей… Подводу надо заказать с вечера…

И первую в обители ночь, на воле, на мшалом еловом корне, не пугал Анну Тимофевну во сне преподобный.

И потом, когда сидела на нижней палубе широкобокого парохода над спавшей глубоко дочерью — сутки под-ряд проспала Оленька — и ждала ее пробужденья, катились за ворот слезы сплошной неторопливой струйкой.

Проснулась Оленька ясной и чистой, какой давно не была, и ясно и чисто спросила, как не спрашивала с детства:

— Не поедем туда?

И твердо сказала Анна Тимофевна:

— Нет, Оленька, никуда больше не поедем.

Тогда повела дочь толстыми губами, будто улыбнувшись, и сухим, прямым пальцем ткнула в щеку матери:

— Плачь, не надо.

И ответила мать:

— Не буду, не буду плакать!

И поцеловала Оленьку в исцарапанное, избитое лицо.

Глава десятая

Над батарейками парового отопления развешены мокрые полотенца. Но воздух в комнате сухой, и хочется расстегнуть рубашку, снять с себя все, окунуть голову в холодную воду.

Жена у доктора молода и красива, ей скучно в сухих высоких беленых комнатах, ей хочется в город, на людей, и она унывную мурлычет песню в комнате, рядом с кабинетом мужа.

Доктор пришел с вечернего обхода и, как был — в халате, с трубкой и молоточком за поясом — сидит у стола, под лампой с красным колпаком из папиросной бумаги, который сделала со скуки жена.

Ночью доктор — дежурный, и надо не спать, надо слушать жену, которая уверяет, что в колонии нельзя оставаться ни одного дня, что она умрет с тоски, а он кончит, как доктор Штраль.

Надо не спать, слушать жену, а когда она уйдет — думать.

Доктор Штраль лежит на самой высокой горе, которую зовут Медвяной, над колонией, в двухстах шагах от пятого корпуса.

Лежит под желтой суглинной насыпью в бледно-желтых бессмертниках, скученных под железным крестом. Кругом насыпи чугунная врыта ограда, от нее вниз, по скатам топорщится сизая, горькая полынь.

Теперь, зимой, доктор Штраль засыпан снегом. Заслонами, как у щитов железной дороги, взметнулись у ограды сугробы, и толстой, прибитой ветром коркой обхватил снег Медвяную гору.

В буран не видно доктора Штраля.

В буран посмотреть с гор, — приплюснутыми ульями прячутся в котловине кирпичные корпуса колонии.

Над ульями острыми воронками кружит пурга, мчится на горы, гикает, свищет в чаще осинника. Подминает, как зверь, березняк, раскачивает тугие шлагбаумы, лютым озорником несется по шоссейным дорогам.

В котловине безлюдно. Сдвинулись запорошенные ульи, как на пасеке; в запорошенных ульях, отогретых трубами, бродят люди.

Людей привел доктор Штраль. Построил на горах, в котловине, в осиннике и березняке каменные, кирпичные, бетонные дома, связал их железом, медью, опутал проволокой, загородил шлагбаумами, расставил сторожки. В дома привел и рассадил, как в сотах, по беленым комнатам людей.

Летом стал водить людей на поляны, в березняк, в горы.

Потом и его водили с людьми в березняк, держали в беленых стенах, и когда кончилось — подняли на Медвяную гору и закопали в суглинок.

А людей, которых доктор Штраль поселил, как в сотах, в каменных беленых комнатах, по-прежнему водили в горы, на поляны, и люди плели венки из крупной — в пятак — ромашки, пели песни без слов, изнывали в плясе и жили в сотах каждый до своего конца.

Старели кирпичи, выбивалось шоссе, гнили шлагбаумы, а по горам и котловине ступали весны и зимы, уходили пашнями за реку, через деревни, перелески, овраги. Цвел пышно и пряно осинник, тянулись под ногами его к теплу лиловые колокольцы, осыпались лиловые ромашки, росли птицы, увядали травы.

95
{"b":"582013","o":1}