— Пушкин, Пушкин, Пушкин!
Одни произносят это имя насмешливо, другие с озорством, третьи даже восторженно, что легко объяснить тем, что город наш невелик и достопримечательностей в нем мало, почему многие выросшие здесь очень гордятся Афанасием Сергеевичем. Нередко позади него, едва успевая за скоростью его шагов, бегут мальчишки, оглашая улицу все теми же криками:
— Пушкин, Пушкин!
Афанасий Сергеевич мчится своею дорогой, не обращая ни на что внимания. Случалось, что какой-нибудь сослуживец Афанасия Сергеевича по конторе товарной станции, из желания поиздеваться над своим товарищем, закричит ему вдогонку: — Афоня, пойдем, раздавим пару пива! — или что-нибудь подобное. Но Афанасий Сергеевич уже исчез в конце Главной улицы и пробирается к дому Вакурова окольными, нимало не освещенными путями.
От своего правила показываться в таком виде в городе каждое воскресенье в один и тот же час Афанасий Сергеевич не отступил и после революции. Гуляний на Главной улице за последние два года совсем не стало, вид ее уныл и пустынен, юношество рассеяно по республике войною и прочими бедствиями, появление в городе молодых девушек уже не доставляет никому развлечения и они прекратили это занятие. Вообще мирская жизнь приблизилась по внешности к монашеской, хотя монастыри не пользуются у мирян прежним благоволением. Но несмотря на упадок городской жизни, как бы не замечая его, Афанасий Сергеевич Пушкин, все так же чудесно похожий на славного своего двойника, продолжает совершать по воскресным дням мечтательные прогулки на Главной улице.
Вчера вечером, пробираясь к земельному комиссару Роктову, чтобы осведомиться о городских новостях, я повстречался с Антипом Грустным. Безлюдие в городе было полное, и я узнал нашего поэта издалека. Очертание его было более примечательно, чем обыкновенно, словно бы он падал ничком и торопился подставить под наклоненное вперед туловище короткие ножки, которые за ним не поспевали.
— Здравствуй, Игнатий, — сказал он, тряся мне руку, — что поделываешь?
— По-старому, — ответил я.
— А я погружен в творчество, — воскликнул Антип Грустный, не выпуская моей руки. — Написал нынче ночью торжественный гимн, очень удалось. Под утро я чуть не разрыдался, вот послушай как кончается:
А мы идем,
Мы все идем,
Идем, идем
Идем, идем!
Напоминает колокольный призыв, набат такой, понял? Бегу сейчас в редакцию, хочу поместить воззвание ко всем композиторам республики, чтобы, знаешь ли, изобразили мой гимн в музыке…
Антип Грустный передохнул, вытер губы и воскликнул с новой силой:
— Ах, Игнатий! Творчество! Что за упоительная и бескрайняя…
Но тут произошло обстоятельство, которое прервало течение нашего разговора. Антип Грустный вдруг содрогнулся и вперил свои глаза куда-то через мое плечо, привстав на цыпочки. Я обернулся и увидел стремительно шагавшего Афанасия Сергеевича. Он мчался прямо на нас, не в пример своему обычаю, по пустынному тротуару, а не по мостовой.
Вид его был вполне обыкновенен для воскресного дня. Но этот вид подействовал на Антипа Грустного, как красный флаг на разъяренного быка. Всегда довольно медлительный, Антип Грустный рванулся в сторону и преградил Афанасию Сергеевичу дорогу.
— Стой, стой! — крикнул он, хватая его за крылатку, — стой!
Волнение Антипа Грустного, его жестокий окрик и вся неожиданность сцены, вероятно, испугали Афанасия Сергеевича, и я видел, как его лицо покрылось смертной бледностью. Он стоял неподвижно. Боже, до чего велико было в эту минуту роковое сходство нашего Пушкина с его усопшим однофамильцем! Я не мог оторваться от его лица. Между тем Антип Грустный вцепился крепко в крылатку Афанасия Сергеевича и, не умея выговорить ни слова от необъяснимого гнева, рычал, подобно дикому зверю.
— Наконец-то ты мне попался, презренный авантюрист, — расслышал я чуть внятные сквозь рычание слова Антипа Грустного.
Он приблизил свое искаженное лицо к лицу Афанасия Сергеевича и вытаращил глаза.
— Молчи! — крикнул он на всю улицу, хотя жертва его непонятного исступления не думала что-либо произнести.
— Да знаешь ли ты, кто с тобой говорит, несчастный! — дрожа и потопывая ножками, вопросил Антип. — С тобой говорит народный поэт Антип Грустный, который написал много разных стихов и большой неувядаемый гимн! Меня на музыку будут перекладывать! Моими словами великий народ выскажет свои думы и заветные мечты! А ты что? Ты за всю жизнь ни одного стишка не написал, ничтожность. Как же ты в праве трепать по улицам облик знаменитости Пушкина? Как ты смеешь напоминать своей мерзкой рожей всеми уважаемое лицо стихотворца? Стыд и позор тебе…
Антип Грустный, опять зарычав малопонятное, начал трясти Афанасия Сергеевича так сильно, что у того запрыгала шляпа. Я же всматривался с болью в страдальческое выражение незабываемых черт Афанасия Сергеевича, не находя в себе сил побороть растерянность. И вдруг я заметил на глазах несчастного две крупных, готовых упасть слезы. Он как бы отсутствовал из действительности, созерцая нечто несказанно печальное и только телом своим отзываясь на тряску, которой подвергал его исступленный Антип. Сердце мое сжалось. Я поднял руки, чтобы вмешаться в бессмысленное дело, но Афанасий Сергеевич нежданно вырвался из рук мучителя, повернулся и побежал туда, откуда шел.
Вскоре сумерки скрыли развевающуюся от быстрого бега черную крылатку. Я подумал, что, может быть, впервые за всю жизнь Афанасий Сергеевич Пушкин изменил свой маршрут и не дошел до конца Главной улицы.
Не взглянув на дышавшего тяжко Антипа Грустного и не сказав ему ничего, я пошел за угол своею дорогой.
Я застал земельного комиссара Роктова на грядках около дома, где он проживает с давних лет. В вечерней темноте он собирал наощупь огурцы. Я разглядел его, когда мы вошли в горницу, и он зажег лампу. Комиссар был в ситцевой рубахе, заправленной в штаны. Живот его стал еще больше, глаза… но что я могу сказать о глазах земельного комиссара Роктова? В прежние времена по престольным праздникам у нас в монастыре случалось великое скопление уродов, и я повидал множество человекопротивных глаз. Однако, столь омерзительного взгляда, как у Роктова, не запомню. Глаза у него не больше, думаю, чем у вороны, и такого же непроницаемого цвета, обведенные на самую малость кружочком белка. И это в то время, как другие части лица его более нежели крупны, а нос — так тот даже огромен. С тех пор, как я имел с комиссаром свидание по поводу монастырского бычка, он потучнел весьма значительно.
— Ну, что, блаженный, — спросил он, между тем как глаза его смотрели как-будто на меня, а как-будто и не на меня: совершенно как у птицы.
— Скоро бросишь обитель? Брось. Все одно — рясник да не монах, терять тебе нечего. А монастырь разгонят. Полегоньку, помаленьку.
— Слухи разве какие есть? — спросил я.
— Слухов нет. Известно, что вас скоро уплотнят. Лазарет у вас будет.
— Как так — лазарет?
— Не каркай, — ответствовал комиссар, — ты где живешь, в чьем государстве? Разве тебе не известно, что вокруг деется? Почему ты до сего часу не в Красной армии, лодырь?
— По причине плоской ступни, — возразил я, — освобожден за негодностью. Однако верно ли вы говорите насчет лазарета?
— А тебе какое дело? На-ка, выпей, — сказал комиссар, наливая темной жидкости из четверти в стакан. — Не хочешь? Зря дорожишься, все одно к этому придешь.
Он перелил в рот, точно в воронку, содержимое стакана так, что я не заметил, чтобы он хоть раз глотнул, затем покачался немного, закусил огурцом и осипшим голосом продолжал:
— Не могу взять в толк, что за напиток. Прислали из губернии для борьбы с вредителем. Крепкий. Хотя по ночам сильно блюешь, но голову держит в тумане. Ты вот что, приходи завтра к Симфориану, поговорим. Я тебе и про лазарет скажу, и про председателя — лютый! А теперь — пошел! Мне надо ложиться, сейчас рвать начнет. Ступай, ступай!