Матрос в пару шагов добирается до переборки и кричит: “Кок — к командиру!”. Его слова дважды, эхом, проносятся дальше: “Кок — к командиру!”.
Едва Старик удобно разместился на покрытом клеенкой диванчике, как блестящий от пота и запыхавшийся от бега кок появляется в проеме переборки кают-компании.
“Ну, петушок, магазин уже закрылся?”
“Так точно, господин капитан-лейтенант!”
Старик подмаргивает мне: “А, между прочим, нет ли чего перекусить?”
“Консервированная говядина с глазуньей сверху?” — с надеждой в голосе предлагает кок. “А на десерт половинки персика?”. Взгляд кока останавливается на губах Старика. Но тот не спешит с ответом. Лишь глубокомысленно кивает головой, словно решая важную проблему.
“Тоже и для второй вахты!”- наконец произносит Старик. Кок облегченно вздыхает, затем рвет во всю глотку: “Так точно, господин капитан-лейтенант!”, уморительно дергается всем телом и скрывается в сторону кормы.
Старик вскидывает на меня довольный взгляд и произносит: “Хороший парень! Я предложу его на поощрение.” Затем, откинувшись назад, поднимает правую руку и кладет себе на затылок. Наступает молчание. Акустик докладывает о шуме винтов.
“Это они!” произносит Старик и резко встает.
Итак, никакой яичницы и персиков! Слышу, как в централе кто-то говорит: “Дерьмо!”, а другой голос добавляет: “Ну, слава Богу!”. Тот, кто ругнулся — лоцман. Вижу, как он в спешке собирает разложенные на пульте для карт инструменты, приготовленные им для ремонта фотоаппарата. Очевидно, что он не успел его отремонтировать. Потому-то и ругается теперь на чем свет стоит, т. к. в суете один крошечный винтик закатился за штаг.
По громкой связи раздается голос Старика. “Приготовиться к всплытию!”
Второй вахтофицер поддразнивает лейтенанта-инженера. “Если ты думаешь, что уже имеешь …”
“… вечернюю звезду”, глупо шутит оберштурман, “тогда наградят тебя большущей сковородкой!”
“Будет день и будет пища!” выдает Второй вахтофицер.
Мне разрешается подняться на мостик к Старику. Через бинокль смотрю в том же направлении, что и Старик. Прямо за нами стоит оберштурман. На очереди третья вахта. Оберштурман быстро оглядывается и докладывает, не отрывая от глаз бинокль: “Дымы на 92 градуса!”
Старик: “Где?”. Оберштурман оставляет бинокль висеть на ремешке на груди, встряхивает руками и указывает Старику: “Под правым обрезом большого кучевого облака!”.
Старик спрашивает вниз: “Курс?”
Доносится ответ рулевого: “110 градусов!”
Старик командует: “Держать 110 градусов!”
Спустя некоторое время рулевой докладывает: “Есть курс 110 градусов!” Старик поднимает к глазам бинокль, затем опускает его: “Обе машины — малый вперед!” Затем отходит к поручню. Расслабленно облокотившись на поручни, копошится в карманах штормовки и, достав сигару подносит ко рту, откусывает кончик, сплевывает через борт и чиркает спичкой. Прикрывшись ладонью, с наслаждением делает первую затяжку.
Небо над горизонтом на востоке сизо-серое. И на этом фоне отчетливо видна вытянутая, слегка темная, тонкая, голубовато-серая полоска, словно прорисованная одним движением кисти. Мой взгляд словно прикован к ней. Еще и еще прорабатываю детали там, где, словно кто-то величественный поработал сначала шкуркой, а затем тонкой кистью сначала окрасил всю поверхность крупными мазками, а затем ниже проложил тонкие, чистые линии. Затем, как-то вдруг, полоска пропала: морская дымка все смазала. Была ли это земля? Или мне все это лишь привиделось?
Море вновь зеркально-гладкое и также светло, как и небо. Проклятая бретонская погода! Все так внезапно меняется! Удивительно, как быстро подходит конвой сопровождения. Могу уже отчетливо различить корабельные надстройки: это два тральщика.
“Они могли бы идти и с меньшим дымом”, бросает Старик. Внезапно, словно кусок канифоли, с одного тральщика засверкал световой сигнал.
“Вызов с тральщика!” докладывает вахтенный на мостике. Но Старик уже смотрит в бинокль и читает мигающий сигнал, прямо дуэтом с лоцманом: “д-о-б-р-о-п-о-ж-а-л-о-в-а-т-ь”.
Вахтенный на мостике бормочет: “Шли бы вы в жопу!”
Старик слышит эти слова и говорит: “Всему свое время, господа!”. Затем приказывает поднять наш семафор и находит в этом достаточно основания для оскорблений, поскольку трос заело за передний замок крышки люка. Лейтенант-инженер поспешно прыгнул к нему, а Старик сам хватается за семафор, устанавливает его на штангу дальномера и начинает высвечивать сигналы. Лейтенант-инженер безмолвно шевелит губами. Уловив мой вопрошающий взгляд, произносит: “Спасибо”. “Довольно лаконично”, бормочу в спину Старика. Очевидно услышав меня, он спрашивает: “Нужно ли их поблагодарить за то, что они держат нас на расстоянии вытянутой руки от прохода в базу?”
Да, я не заблуждаюсь: между обоими тральщиками я вновь вижу сизо-серую полоску — чуть темнее, чем свинцовый цвет неба, и теперь уже убежден — это земля! Но мне не хочется воспринимать это как реальность. В долгом пути возвращения на базу, в этот момент никто в команде не верил. Наша крайняя надежда называлась “плен”. То, что мы сами, на собственной подлодке прибыли в пункт назначения — это просто чудо!
Мне доподлинно известно, в каком настроении находится сейчас Старик, я тоже живу сейчас в этом чувстве ожидания и такого же охлаждения ко всему. Сердце у меня стучит где-то в горле, а в груди стеснение. Могу почувствовать чувства Старика из смеси гордости и готовности к обороне — обороне до враждебности к находящимся на пирсе людям: их-то задницы в полной безопасности, в то время как наши — словно на сковороде.
“Можно пока и покемарить!”, слышу бормотание вахтенного. “Только сначала примем душ”, отвечает матрос третьей вахты. В тот же миг, подчеркнуто церемониально, доносится голос оберштурмана: “Мы еще не пришвартовались!” А затем тихо ругается: “Проклятье, проклятье — слишком большое внимание. Ах, вы черти летучие!”
Отношу это высказывание к себе и недоверчиво осматриваю небо — прежде всего над кормой: мне тоже неизвестно, что там за новым нашествием облаков. Опустится ли вновь на море белесая пелена? На западе видны пара облаков цвета обтирочной ветоши, словно скирды сена возвышаются на горизонте. Погода могла бы быть и получше сегодня.
На траверзе должен располагаться Котэ Суваж. Там я много рисовал. Там каждый день мне по-новому виделись разделенные штормовым морем скалистые утесы, т. к. море и само постоянно изменялось — не только благодаря игре света и тени, а, скорее всего, причудливой игре приливов и отливов.
Где-то там у нас была наша пещера, которую трудно было бы обнаружить с суши. Только во время отлива можно было туда забраться, не замочив ног. Во время прилива вход в пещеру превращался шумящий водоворот, и только далеко в глубине пещеры оставалась пара метров сухого места, и там-то мы и смыкали наши объятия. Лишь наши велосипеды, стоящие на вершине утеса могли бы выдать наше местопребывание, в то время как мы, в мягкой полутьме чрева земли, любили друг друга под шум и шипение, всплески и чмоканье морских волн. Как наяву слышу голосок моей Симоны вырывающуюся из моих объятий с наигранным удивлением: “Regarde ton grand lui an moins sait ce que je veux…”. Особенно ей нравился обсыпанный мелким песком “mon grand”, а затем, резко поднявшись, броситься в поток и плыть против течения, чтобы не быть затопленными в пещере. Ах, что за прелесть этот крошечный пляж! Какое наслаждение лежать там, прижавшись ухом к обнаженному животу Симоны! А затем слизывать соль с ее животика, когда мы меняемся местами…
Названия мест, что будоражат мой ум, пропитывали меня своей нежностью произношения: Понт Д’Круасак, Понт Д’Кастелли …. Сразу же во мне возникли как наяву, воспоминания: В Понт Д’Кастелли довелось нам жить в старом, поросшем плюющем доме, который был оставлен бывшими хозяевами. Этот старый дом стал нашим любовным гнездышком.
“Tu dois prendre la fuite assitot que poirble!” осаждала меня Симона, когда мы в последний раз сидели на солнышке перед домом, смотря в море, а спинами прижавшись к теплым кирпичам: “Je t’en supplie!”