Вонь — аммиака возможно? — душит меня каждый раз при этом воспоминании. И вид сталактитов говна в той яме, на рассвете, между собственными ногами, прямо подо мной, заставляет желудок невольно напрягаться… Все мои желания тогда были сосредоточены на настоящем туалете и ванной комнате. Я хотел, чтобы меня, наконец, однажды оставили эти скверные ощущения, и старался как можно быстрее избавиться от дерьма в кишках, пока оно почти не текло из ушей. И при этом размышлять о дерьме как о благе, данном земле Творцом. Испражняться на открытой местности было запрещено. Все было строго регламентировано. У скаутов мы испражнялись в открытые ямы-уборные. И никак иначе. В лагерях юнгфолька сортиры относились к стандартной комплектации. Но в то время я прятался в кусты, и убегал далеко, чтобы без товарищей вокруг, сидя на корточках в глубоком приседе, избавиться от дерьма. Брезгливый — это странное прилагательное, вероятно, полностью соответствовало мне, моим правилам: Я при отправлении естественных надобностей всегда брезгую. Хрен его знает почему, но всегда там, где другие без всякого торможения могут публично посрать. Я бы также никогда не смог на глазах всего подразделения, тому, кто крепко спит, наложить кучу в сапоги. Даже один только вид этого автоматически вызывал у меня тогда спазмы кишечника. Гадить в сапоги — было чертовски противно. Еще была мода нассать кому-нибудь в сапог. Но говно в сапогах было наихудшим видом мести — потому что тот, кому это сделали, спросонок, да в полутьме утренней зори, должен был впрыгнуть с кровати в сапоги и затем бежать в них на построение. Меня в этот момент так скрутило в кишечнике, что я уже ни о чем больше не могу думать, как о дерьме в животе. Несмотря на резкие позывы к опорожнению кишечника, пытаюсь уснуть — доброе намерение, но не могу этого сделать: Быстро вскакиваю, спускаюсь с койки и ныряю в свои кроссовки. В централе весь свет притушен: интимное освещение. Вид ящиков и куч одежды между окрашенных в серый цвет труб и вспомогательного оборудования раздражает меня вновь. И тут обнаруживаю еще двоих, сидящих на параше на корточках. Смех, да и только: Оба парня на корточках глубоко присев, бок о бок, напоминают двух подруг присевших за кустик пописать. Один из них еще и стишок декламирует:
— Хорошо посидеть на унитазе с утра, а потом повторить вечерком — лафа!
Вечерком? Неужели уже вечер? Он закончил и пытается подтереться клочьями страниц из старых иллюстрированных журналов. Мне отчетливо видно, как у него соскальзывает листок: Бумага слишком гладкая. В Тритоне полно туалетной бумаги — но она только там, а он закрыт. Спрашиваю себя, как же ходят по большому люди в России — в холод и под бомбардировками? И испражняться на открытом месте в сельской местности — это, скорее всего, не доставляет никакого удовольствия. В этом вопросе всегда максимума достигает мое сострадание к пехотинцам. Все описания окопной войны кажутся мне ложными, потому что никто никогда не написал о том, как солдаты испражнялись, а я всегда думаю: Как ходят по-большому бедолаги в сапах, траншеях, блиндажах? Как оправляется человек при температуре воздуха в минус сорок, а то и в пятьдесят градусов? Примерзает ли тогда дерьмо к заднице? No, Sir: Плестись по России пешком, в разгар холодной зимы, это было бы не в моем вкусе. Странно, что я совершенно не имею понятия, где сегодня проходит Восточный фронт. В последние дни в Бресте, я не смотрел на оперативную карту — сказать честно, просто не хотел. А летчики бомбардировщиков и прикрывающие их летчики-истребители — как они испражняются, если летят до Берлина, и спазм страха выталкивает дерьмо у них из кишечника? Невероятно, что только люди не выносят в эти времена! А может быть стыд перед столь естественным процессом, как испражняться прилюдно больше не существует? Я ведь тоже не стыдился ссать вместе с другими в открытую. Так почему должен возникать стыд при опорожнении кишечника? Будучи детьми, мы даже варили или жарили говно. Большая отсыпь, за домами рабочих, была нашей территорией. Один за другим мы приносили нашу «большую нужду» в найденные кастрюли и ставили затем на огонь. Мы ожидали, что это дерьмо чудесным образом превратится во что-то ценное, но как бы долго оно не бурлило, долгожданная метаморфоза не происходила. В мрачной тени обнаруживаю на вентилях регулирующих подачу сжатого воздуха в балластные цистерны, какие-то темные тюки: Это спят два серебряника — свернулись как йоги. Им лучше было бы улечься на плитках напольного настила. Но, вероятно, там им будет слишком влажно. И, кроме того, через них там постоянно кто-то будет перехаживать, когда надо пройти в центральный пост и обратно…. Они, наверное, к счастью, так уморились, что спят, не обращая внимание на вонь говна рядом с собой. Везунчики! Направлюсь-ка лучше в кают-компанию и подожду, пока мои кишки успокоятся. В кают-компании будет не так много народа, как здесь, потому могу легко это сделать. Приказываю себе, передвигаться так лениво, как этого требует Свод правил и норм поведения курсанта мореходки: медленно перенести левый ласт через люк переборки, задержаться, а затем перенести туловище и правую ногу, чтобы уравновеситься. А теперь извиваться и змеей проскользнуть, чтобы пройти между лежащими на полу серебрянопогонниками.
В кают-компании не так много места, как я ожидал: два серебряника опять сидят за столом. Тот, с четырьмя поршневыми кольцами на рукаве тоже, по-видимому, крупная шишка. Что же делать? Как в пивной постучать, приветствуя, костяшками пальцев по краю стола? Лучше просто кивну всем присутствующим. Сидя с равнодушным видом на складном стульчике, пристально смотрю на сигнал гальюна. Тритон в данный момент, очевидно, не используется. Но, несмотря на привилегии, которые у меня есть на борту, мне приходится ждать, как и всем остальным, и если я правильно понимаю, ждать тех, что сидят в кают-компании. Это будет длиться вечно… Еще некоторое время подавлять в себе натиск распирающего кишки говна — это, конечно, то еще дело. Надо отвлечься: Думать о чем-то другом. Да побыстрее, а то оно готово у меня уже из ушей вылиться. Мой визави уклоняется от моего взгляда. Это лицо, думаю про себя, я уже не раз видел. Шрамики, как следы былых студенческих стычек, справа и слева на жирных щеках. Мешки под глазами, нос картошкой, водянистый собачий взгляд. Копаюсь в памяти, но она словно туманной пеленой укрыта. Закрываю глаза, но и это не помогает. Вижу слишком много лиц сразу и не могу заставить себя вспоминать каждое избирательно. В голове словно что-то развалилось. Знаю только, что эту конкретную харю, я точно знаю. И из-за какой-то неприятной rencontre. Но, черт возьми, когда, как, где? Откуда, ну откуда, буравит меня мысль, я знаю этого чертова парня? В голове плавно сменяются кадры прошлого и настоящего. Долго не понимаю, происходит ли сцена, которую вижу перед собой, на самом деле в настоящий момент времени. Или это уже повторение виденного когда-то? Начинается ли просто все еще раз все сначала, потому что с первого раза не получилось? Что за театр здесь разыгрывается? Премьера? Повтор? Когда мы разыгрывали эту сцену в первый раз? Когда же? Мое чувство времени растворяется. Что же меня все еще беспокоит? Равновесие? Но, в конце концов, оно работает. Абсолютно. Я могу идти вертикально, если хочу, без того, чтобы при этом обязательно держаться за что-либо. Слух? Нет, слух тоже работает. Даже очень хорошо. Прижимаю язык к нёбу: как будто мехом провожу, кисловатый вкус.
Плохо, что под рукой нет зеркала. Должно быть у меня распухший, обложенный язык. Но чувство вкуса и тактильной чувствительности в нёбе работает в любом случае. Плохо — но все-таки. Я, как ни удивительно, в порядке. При сложившихся обстоятельствах у меня есть все основания быть довольным. Сребреники сидящие напротив меня, этого сказать о себе не могут: В полнейшем замоте и словно подорванные изнутри, сидят за столом и грызут, роняя крошки из вялых ртов, впихивая в себя, консервированный хлеб — зрелище отнюдь не вызывающее аппетит. Командир тоже не впечатляет. Он сидит зажатый в углу с траурным выражением лица, трет то и дело глаза, вздыхая: «М-да» и проводя усталой рукой по волосам. Глубоко вздыхаю, когда читаю название новой книги, которой еще не знаю, на небольшой полке сбоку. На обложке написано: «Борьба великого немецкого народа за свободу» — Том III. Сборник Речей Адольфа Гитлера от 16 марта 1941 года по 15 марта 1942 года. Издательство НСДАП, Франц Эхер, Мюнхен.» Кто припер это чтиво на борт? Не командир же? Может быть первый помощник? Листая книжицу, обнаруживаю штамп флотилии. Таким образом, она поступила из библиотеки флотилии. Невероятно… Освободительная Борьба — Великий немецкий! Как это сейчас звучит! «Свобода, которую я имею в виду!». И мы запертые в этой вонючей трубе — словно в тюремном карцере! И как издевка этот слоган: «Борьба великого немецкого народа за свободу»! На титульной странице в поперечном формате, в тонкой рамке фото: Солдаты в полевой форме, перекрещенные крест-накрест ремнями, словно они должны выглядеть дико стремительными, едва сдерживающими идущую им навстречу толпу. А за ними тянут руки в немецком приветствии Грофаца, стоящего на переднем плане, в профиль, в своей невыразительной кепке трамвайного вагоновожатого на голове, на шее воротничок и галстук. Вся фотография в целом сконцентрирована на этом белом воротничке. Просто смех: Величайший вождь всех времен посетил фронт в галстуке и воротничке — так сказать, разодетым в пух и прах. Усики выглядит так, будто растут не на верхней губе, а прямо из носа. На фотографии в фас, этот соплеуловитель всегда кажется мне отдельно пририсованным, словно асфальтовой мастикой намазанным. Но если смотреть со стороны, то видится, что он прорастает прямо из носа. Странно, что только сейчас я это ясно вижу… Невольно открываю книжицу и читаю: «Мы эту внутреннюю борьбу успешно прошли и, наконец, после шестнадцати лет борьбы за власть наши враги уничтожены…»