— По пеленгу 60 градусов слабый шум винтов.
При этом его голос звучит слегка возбуждено.
Командир пробивается через проход ко мне. Быстро уступаю место: Он хочет пройти к акустику. А тот уже взял наушники и подает их командиру, который берет и прикладывает один динамик наушника к уху. Акустик слушает другим динамиком. Внезапно командир вздрагивает и втягивает губы. Затем слышу его шепот:
— Какой теперь пеленг?
Акустик сразу отвечает:
— По пеленгу 70 — цель ушла в корму.
Господи! Неужели снова начнется?
Командир поднимается и движется обратно. Обеими руками держится за стенки прохода, чтобы не спотыкаться. Я снова освобождаю место, чтобы он смог пройти в центральный пост.
— На румбе? — спрашивает он теперь более твердым голосом.
— На румбе 230 градусов!
— Держать 220 градусов, — приказывает командир. И вскоре после этого: — Одерживать! На румбе?
— На румбе 170 градусов…
— Держать 160 градусов!
Одновременно командир снова занимает место у шахты перископа.
Если бы только не этот чертов шум на лодке! Уже привычный звук наших моторов действует мне на нервы. Думаю, их шум можно услышать за несколько миль. Даже при самом малом ходе они издают проникающее повсюду пение. Вся лодка резонирует как барабан, хотя эхо должно было бы глохнуть в битком набитом пространстве. Следовало бы обложить ватой эти электромоторы. Засранцам серебрянопогонникам следовало бы изобрести что-нибудь от этих наполняющих все пространство пронизывающих звуков зуммера и пения. Но господа только пили в течение долгих лет и проебывали выделенные на модернизацию лодок деньги, вместо того, чтобы заботиться о незавидном положении экипажей, и позволили обрушить все то, что могло бы помочь.
Моторы останавливаются? Если бы все было так просто! Теперь требуется действовать рулями. Есть, правда, один фокус, но он годен только для небольших глубин: Там можно «подвесить» лодку на ее перископе. Тем не менее, этот фокус нам не годится. Он работает только при полном штиле и очень хорошо дифферентованной лодке. У нас же нет ни того ни другого. И, кроме того, мы не можем выдвинуть нашу «спаржу» и использовать ее как вертикальный балансир, так как враг дышит нам в затылок.
Близкий взрыв и сразу же еще один! Дождались!
Долбанное дребезжание дисков настила! Ну, ведь есть же резиновые прокладки на складах! Почему их не проложили? На самые простые вещи нет ума у этих серебряных павлинов. До сих пор господа не имели никакой возможности послушать терзающее нервы дребезжание и постукивание. Теперь, однако, пусть наслаждаются в полной мере! Счастье еще только, что противники не могут использовать себе во благо это дребезжание: Плитки настила постукивают и дребезжат точно в моменты взрывов.
Мой блуждающий взгляд привлек дорожный чемодан, который не знаю почему, стоит точно посреди в центральном посту. Такую картину я не смог бы представить себе даже в буйной фантазии. Выглядит так, словно в бомбоубежище на вокзале в Берлине. Но что это? Чемодан танцует. Он скачет туда-сюда, а затем делает свечку. Во мне поднимается истерический хохот.
Бомбоубежище? No, Sir: Мы скорее сидим в скором поезде, разогнанный сумасшедшим машинистом и который в безумном темпе несется по рельсам прыгая на стрелках!
Нервный чемодан успокоился. Шум снаружи тоже. Пауза? Снова отсрочка?
Опа! Новый двойной взрыв! Лодка прыгает как лошадь, которую стегнули кнутом. Затем снова рыскает вбок. Но я уже готов к этому. Я даже не вздрогнул.
— Дублет! — говорит кто-то.
Глубинная бомба опускается в секунду на 3 метра — если так, то, что же это было? Чтобы достичь глубины взрыва в 60 метров — наша глубина погружения теперь — ей требуется 20 секунд. Акустик, который может использовать шлепок бомбы в своем приборе, мог бы сосчитать секунды вплоть до взрыва и вычислить, таким образом, ее установочную глубину. Мог — но какого черта не сделал это?
Я уже несколько раз спрашиваю себя: Неужели этот акустик, который, так сказать, получает акустические эффекты, сообщает данные лучше, чем другие? Или он постоянно отвлекается? Требуется всего 20 секунд или чуть дольше подождать до взрывов, которые должны достичь его прибора точно в установленное время, как аминь в церкви — или он постоянно получает щелчок взрыва как неожиданный удар?
Командир держит глаза закрытыми. Выглядит как полная безучастность. Но, все же, он должен приказать делать что-то! Сейчас! Немедленно!
Никакого пеленга… Если корабли наверху не производят шума своими двигателями и винтами, то наша единственная выдвинутая наружу приемная аппаратура, наш гидролокатор, становится бесполезным: Мы не получаем никаких сведений, где находятся корабли противника.
Но вот снова наплывают шумы! Их можно слышать даже невооруженным ухом.
— Проклятье! Тихо! — шепчет внезапно резко командир: Один из рулевых тяжело пыхтит, пытаясь отдышаться.
Что дальше?
Наконец командир делает движение. Теперь у него хотя бы открыты глаза. Он обводит вокруг взглядом, как будто хочет пересчитать нас. Затем устремляет его в направлении акустика. Но тот не чувствует его. Он не двигается.
Лейтенант-инженер выдвинул голову далеко вперед. Похоже на то, словно он вцепился взглядом в свои манометры. Я тоже пристально смотрю, широко открыв глаза на круговые шкалы — настолько напряженно, как будто могу ему помочь этим: Словно собака на поводке! Было бы смешно, если бы не было грустно!
Но что случилось теперь? Стрелка на большом манометре передвигается в обратном направлении, лодка поднимается.
— Принять главный балласт! — приказывает лейтенант-инженер и спустя несколько секунд: — Стоп!
Не может же все быть настолько просто…
Наконец командир отдает приказ. Он приказывает малым ходом опуститься на 80 метров. Поможет ли это? Сколько глубины у нас, собственно говоря, под килем?
Акустик должен взять еще несколько пеленгов. Я вижу это в том, как он, в определенных местах, вертит туда-сюда колесико поиска. Но почему ничего не докладывает?
Кладбищенская тишина. Requiescat в pace!
Из кормовой части централи долетает заговорщицкий шепот, но ни одного громкого звука.
Люди вокруг меня, от явного старания услышать хоть какие-то звуки снаружи, стоят с напряженным ожиданием. Рты открыты. Музей восковых фигур. В Париже есть довольно известный паноптикум — как же он называется в Париже? Спрашиваю себя снова и снова, но не могу вспомнить название. То, что я не нахожу его в моей памяти, делает меня совершенно сумасшедшим. Принуждаю себя опять сконцентрироваться на внимательном слушании шумов за бортом.
— Все же, они должны, наконец, положить этому конец, — доносится до меня чье-то глухое бормотание. Что он имеет в виду, говоря такое? Покончить с нами? Покончить одним ударом?
И тут раздаются глухие взрывы — глухие, как удары по слабо натянутой коже литавр: сначала три, а затем четыре друг за другом.
Затем снова наступает тишина.
Внезапно в голове звучит заученное когда-то стихотворение:
«Дед мой заядлым охотником был,
Оленя матёрого он завалил;
Шкура оленья толста и крепка,
Пошьётся полезная вещь на века!»
Я часто прибегал к моему запасу баллад, когда дела шли довольно коряво. Я даже знал старого Berries von Menchhausen, «Нестора немецких поэтов-балладников». Что значит — знал? Он пригласил меня в Windischleuba, «Замок в лугах», и я закатил туда на велосипеде из Хемница.
Хорошо, что могу теперь вспоминать те дни: Они были прекрасны: так сказать, есть что вспомнить. Трава стояла в метр высотой, а я сидел, рисуя, между усыпанными семенами стебельками. Как вокруг меня тогда все гудело и жужжало! А взгляд привлекал вид, где фронтон замка эпохи Возрождения плыл как тяжелый корабль в море из бушующей травы.
Команда: «Распор», вырывает меня из моих мыслей, и я вскакиваю встревоженный им. «Распор» звучит отвратительно. В Гибралтаре мы тоже имели дело с распорами и пластырями. Тогда я мог только удивляться тому, что у нас был запас крепких квадратных балок на борту — и пилы, которыми их начали быстро распиливать. Только с распорами и пластырями, которые ставились как опорные стойки в шахте, можно было стать хозяином положения и предотвратить вторжение забортной воды.