Гильотина? — мелькает мысль. Гильотина для офицеров?
— В Берлине чёрт знает что, конечно, творится, там Вы можете и яд принять.
Гильотина, яд… Мне становится холодно между лопаток.
— Это было ошибкой! — Своей внезапной резкостью зубной врач пугает меня. Мы спускаемся по гравиевой дорожке к бассейну. Я могу быть спокоен: Здесь нас никто не слышит. И, вероятно, никто не увидит: нигде никого.
Голос зубного врача звучит сурово, прерывисто:
— Либо правильно, либо нет! Однако это не должно было произойти. Теперь все станет еще хуже! Теперь они получили еще одну возможность! — Мы скоро увидим это: Теперь они примут более решительные, жестокие меры.
Так как зубной врач больше ничего не говорит, мои мысли возвращаются к Старику. «Дерьмовое дело!» слетает у меня невольно с губ. Зубной врач останавливается, и я тоже. Мы пристально и безмолвно смотрим друг на друга довольно долго, затем зубной врач, наконец, говорит:
— Старик хитер! — Но теперь он должен быть дьявольски внимателен. На каждом шагу. У нас здесь есть несколько людей — двое, по меньшей мере — которым я не доверяю.
— Я знаю еще кого-то, который должен быть максимально внимателен, — говорю вполголоса.
— Вы, не меня ли подразумеваете? — спрашивает зубной врач и при этом в голосе снова слышны его старые циничные нотки.
Вместо того чтобы отвечать, я только поднимаю плечи, как будто у меня спина чешется.
— Была малява?
— Да.
— Благодарю! — цедит зубной врач, пугает меня внезапным разворотом, и прежде чем я могу сказать хоть что-то, он исчезает.
Столовая и клуб быстро пустеют после ужина. Никто не хочет вымолвить неосторожное слово! Все избегают друг друга. Такое впечатление, будто подкралась опасная болезнь, угрожающая заражением. Ночью я долго лежу и не могу уснуть, снова и снова пытаясь извинить Старика: Раньше никогда не слышал из его уст нацистские лозунги, но сегодня он был вынужден говорить именно так. Зубной врач прав. Спрашиваю себя: Должен ли он был действительно говорить все это? Старик снова озадачил меня… Как вообще может человек играть роль командира флотилии с переполняющим его конфликтом внутри самого себя? Внезапно на меня снова обрушивается воспоминание о той нехорошей истории с торговцем сигар, о которой Старик мне как-то давно признался. Но с какой стати? Хотел ли он тогда просто упрекнуть себя, например или он хотел оправдаться перед собой? У него не было причины оправдываться передо мной. Я совсем ничего не знал до того как он начал рассказывать о той истории. То, что мне уже было дозволено узнать так это то, что Старик во время своего отпуска во что-то вляпался. Но это тоже не то. Я ему тогда ясно показал, что хотел узнать как там дома в Бремене. Тогда-то я и узнал все, что ему не понравилось: например, что он вынужден был пройти с любовницей «по всем магазинам». «И чтобы при этом всегда на шее висел орден»! Разодетый в пух и прах Старик должен был трусить рядом с ней, чтобы у мясника ему положили на весы чуть больше и то тут, то там выскакивало какая-нибудь льгота. Еще она таскала его в различные учреждения, чтобы извлечь пользу из демонстрации его ордена Железного креста… Даме приходилось повсюду предъявлять своего моряка-героя, словно охотничью добычу.
Но однажды Старик поехал без своей леди, и тут оно и случилось тогда… Все же ясно одно: Старик в своей вспыльчивости уже привнес в их отношения много дерьма. И при этом ему все еще везло. Старик — это тихий омут, а тут вдруг его припадки бешенства! На ум вдруг приходит «Reina Victoria». Лучше не думать о ней! Такого счастья, какое испытал тогда Старик, никто не мог испытать… «Reina Victoria» не затонула, хотя ее гибель вместе с двумя тысячами пассажиров была предопределена. Корабль «Reina Victoria» лежал в дрейфе и был освещен от носа до кормы, борт судна полностью повернут к нам, и все же Старик привел в действие торпеду из первого торпедного аппарата, так как с испанского корабля не было никакой реакции на наши запросы. Старший штурман все еще пытался высказать свои сомнения, когда Старик потребовал его согласия на атаку. Но это лишь еще больше разбудило слепую ярость в Старике. Просто в один миг! Бог его знает, узнают ли когда-нибудь пассажиры «Reina Victoria», что они обязаны жизнью крохотной неисправности — вероятно, в управлении торпедным аппаратом. Возможно, одной испорченной винтовой пружины. Но того торговца сигар пожалуй наверняка поймают. И если это так, то его смерть на совести у Старика. Старик совсем не приносит мне облегчения. Едва лишь я поверил в то, что мы, даже если он непосредственно не соглашается со мной при наших разговорах, в принципе, имеем то же самое мнение, как он внезапно все разрушает своим выплескиванием пропагандистских лозунгов. Для меня невыносимо будет, когда он взгромоздится на коня своего солдатского морального облика и сделает привлекательными такие слова как «военная присяга» и «безусловное повиновение Фюреру» — как будто с усердием желая ввести меня в новое замешательство. Ладно, вся эта чепуха сидит в нем глубоко, наверное, еще с тех времен, когда он подчинялся приказам уже в младенчестве и никогда не ставил их под сомнение — я опять извиняю Старика. Думаю, в его детстве ему не позволялся даже взгляд украдкой за край тарелки. Что он видел кроме кадетского корпуса, казарменных помещений и отсеков учебных кораблей? А еще раньше — и это я не могу уже вовсе забыть — сиротский приют. У Старика едва ли был настоящий домашний очаг. А у меня самого? Ели применить понятие «Домашний очаг» и к себе, мне следует рассмеяться. Наша квартира была скорее чем-то вроде boardinghouse, чем домашним очагом… У нас были странные жильцы. Один сидел в одиночестве долгими вечерами и по трафарету набивал ревущих оленей на почтовых открытках, которые он продавал на следующий день, ходя по соседям. Моя мать обучила его технике, с которой он удвоил свой оборот: Зубной щеткой, кофейным ситечком и вторым трафаретом он опрыскивал теперь горные зубцы за ревущими оленями.
— У меня стала скорость как на формовочной машине! — говорил он, прилежно трудясь над розбрызгом, и если матери не было поблизости добавлял: — Словно кролики сношаются!
Но мне повезло с моими преподавателями, они не были фельдфебелями… Моя юность прошла совершенно иначе, чем юность Старика! В ней не было ограничений словно под большим стеклянным колпаком для сыра: Мы жили на Хемницком Кассберге и даже считались буржуа, но мои самые сильные ранние впечатления — это уличные драки в городе: стеклярусы коммунистов, напоминавшие скорее старомодные автомобильные клаксоны, против мощных серебряных бубенцов-бунчуков! Когда легавые разгоняли группы Ротфронта своими резиновыми дубинками, на мостовой иногда оставались даже лужи крови. А все эти потасовки! Спортивные куртки, безобразные серые фуражки с подбородными ремешками! Бог мой, как я еще был очарован — более того: Я прямо-таки сходил с ума, когда начинали пронзительно стрекотать полицейские свистки, переходя в звуки фанфар, и начинались драки или легавые атаковали большой зал «Мраморного дворца». Памятные сцены! К ним относится также и та, произошедшая утром после «Хрустальной ночи», почти точно перед дверями Академии на Террасе Брюля в Дрездене: Как там жестокие штурмовики СА, чрезмерно возбужденная орда самых отпетых боевиков, дикой руганью и угрозами заставляли десяток евреев в длинных кафтанах с черными вьющимися волосами, ходить строевым шагом! Какое испытал я тогда отвращение и неподдельный ужас: Нацистская химера впервые открыто показала мне свои гримасы!
С этого мгновения я узнал, как она выглядела на самом деле. С этой минуты уже никакая маскировка больше не могла скрыть от меня ее истинный характер. Жить свободно и правдиво, тогда это стоило мне огромных усилий. Почти все вокруг меня связывали свои надежды с Фюрером или были полностью преданы ему, захвачены огромными демонстрациями коричневорубашечников и их взводами барабанщиков и трубачей. И добавьте сюда море факелов, лес знамен и штандартов! Олимпийские игры в 1936 году, «Аншлюс» — «Дом в империи» для австрийцев. «Ты — ничто, твой народ — всё!» — «Lever dod as Slav…» — «…сегодня нам принадлежит Германия, а завтра весь мир!» Эти слова буквально забивали уши. А еще звуки флейт и барабанов ландскнехтов — даже меня это захватывало. Но с этой иллюзией давно покончено. Теперь выкинуты все флаги. Теперь все легавые спущены с поводка. Теперь зазвучат совершенно другие тона. На совести коричневых орд также и наши бесчестные поступки. Старик — это, в принципе, такой же бедолага. Они поставили его в положение, которого он никогда не хотел иметь. Уверен, что это так. Если бы спросили мнение самого Старика, то он скорее служил бы дальше простым командиром. Служил бы дальше и однажды утонул бы… Просачиваются слухи: В день покушения в соединениях минных тральщиков началось открытое сопротивление. Портреты Гитлера были сорваны со стен квартир и растоптаны. По слухам начались аресты. Арест в таком случае равен расстрелу по закону военного времени. В кабинете Старика скопление людей. Я вижу инженера-механика флотилии среди офицеров с верфи — с добрых полдюжины. Старик ходит тяжело, по-медвежьи, туда-сюда за своим письменным столом и при этом говорит словно профессор: