Какой бес вселился в него? Хочу прекратить поток его красноречия, но не знаю как. Хорстманн болтает, как зубной врач, заговаривающий зубную боль. И слушаешь его, не закрывая рта.
— Промедление есть слабость руководства. ««Пробиться сквозь сражение — не взирая на потери!»» — вот наш великий лозунг — «Не взирая на потери!» — Хорстманн выдерживает короткую паузу и тут же его вновь прорывает: «Только перед Великим Маниту наш Дениц почувствовал свою ничтожность, удивившись тому, что всех евреев уничтожили и установили порядок на улицах. И никаких тогда больше рычащих и мычащих Ротфронтов, никаких безработных. От того и возводим эти роскошные автобаны по всему Рейху. И вера, и красота, и сила через радость, и эта самая веселая из всех войн вообще — это и есть Великий Германский Рейх на своем пути к мировому господству!
С чего бы это Хорстманн так разоткровенничался? Он же меня едва знает?
А что, если это все лишь ловушка для меня? Может Хорстманн такой же агент-провокатор, которого они напустили на Петера Зуркампа? Но так неудачно вряд ли кто-нибудь попытался сработать. А может быть, это для меня он сделал ВСЕ это так неуклюже? Чтобы я подумал, что все это он сказал ЧЕСТНО? Фокус-покус?
Какого черта он тормознул меня, вместо того, чтобы пройти мимо? И стоит так, что я не вижу его лица. Может, так и было спланировано? Так тщательно продуманно? А выпил просто для запаха?
Хорстманн смотрит мне прямо в глаза. Выдерживаю этот взгляд: хочу знать, что происходит с этим человеком. Сумасшедший? Или глубоко разочарованный человек?
Лицо Хорстманна бледное. Губы дрожат. Взгляд блуждающий, но цепко держащий меня.
— Они здорово вляпались! А все равно орут: «Мы все в одной лодке! Никто не смеет бросать Германию на произвол судьбы! Тот, кто не будет рисковать ради этого своей жизнью, тот поплатится! Он просто…»
Хорстманн чешет как из пулемета. И вдруг взрывается резкими, истеричными смешками: «Сообщник либо Предатель! Можно быть одним или другим. Виноват будешь в любом случае…»
Хорстманн вскидывает голову, глубоко вздыхает и, кажется, пытается сам себя успокоить. Что же могло его так прорвать? Может быть в замке кто-то из офицеров вдохновил его нацистскими речами? Речь его была отрывочна и несвязна и вот сейчас он тихо говорит: «Не могу больше терпеть весь этот треп. Просто не могу больше!»
Поскольку я продолжаю тупо смотреть на него, он продолжает: «Пойду-ка я лучше!» и нетрезвой походкой уходит.
Камин под крестовым сводом ярко горит в светлый полдень. Украдкой оглядываю собравшихся — шесть офицеров. И невольно вспоминаю прочитанные в каком-то журнале строчки: «Лицо немецкого командира-подводника всегда скрыто», а вспомнив это, внутренне усмехаюсь. Вот сидят, утонув в глубоких кожаных креслах два смущенных, одетых в голубую форму сопляков-засранцев, толком не знающих даже, что им делать со своим руками. Один из них так широко раскинул руки на круглом черном столе, словно на школьной парте. Другой сидит, накрыв стакан рукой, будто боится, что его могут у него украсть. Нет ни одного, кого можно было бы хотя бы в половину сделать образцом для пропагандистского героя-подводника: ни у одного нет широких плеч, пристального стального взгляда. Это скорее, простые худющие пацаны, бледные, с прыщавыми лицами — два очень юных командира и четыре вахтофицера.
Возможно, природа защищает тех, у кого преобладает тупость над разумом, так же как и других, полных фанатизма и тоже лишенных разума. Как должны были бы эти, быстро повзрослевшие юноши, переживать за почти безнадежные выходы в море! Бессмысленность почти равная самопожертвованию. Старик делает им благо, сглаживая удручающие моменты, не давая этим парням узнать большее.
У меня есть достаточно времени, чтобы увидеть, как Старик играет свою роль командира флотилии. Оба юных командира относятся к нему с почтением и своего рода покорностью, что тяготит его. Старик потому и реагирует на это несколько отстраненно — иногда уж слишком грубо.
Хорстманн уперся взглядом в огонь камина. Руки держит, сложив словно в молитве, перед лицом. Со времени нашего с ним разговора, он старается не смотреть на меня. И я за это ему очень признателен.
Меня вновь, как и прежде охватывает чувство нереальности происходящего.
Посреди вялотекущего разговора, мое восприятие вдруг обостряется, и я смотрю на все действо словно чужеземец, который, едва войдя в зал, с удивлением осматривает всю сцену: огромный, до самой крыши гранитный камин, толстые, толще мужской ноги балки крыши, сине-зеленые, выцветшие гобелены на стенах. И я вижу себя самого, словно силуэт на фоне потрескивающего пламени камина.
Веки непроизвольно закрываются и так и тянет начать тереть глаза, но видения не оставляют меня.
Пока слушаю обволакивающий, словно издалека разговор, меня вдруг пронзает мысль, внушаемая кем-то внутри меня: сиди здесь в безопасности, в этом зале затерянного замка, а в это время пусть там, снаружи, подыхают тысячи таких как ты. Может быть, именно в этот миг где-то тонет наша подлодка!
Холодная дрожь пробегает по лопаткам и это другое чувство, отличающееся от простого страха…. передергиваю плечами, чтобы избавиться от этой дрожи. Мозг сверлит одна строчка из Клавдия, и я невольно повторяю сжатыми губами: «Жаль что это война — Ведь всего лишь желаю / Не быть виноватым за ее исход…»
Теперь я даже отваживаюсь на внутреннюю браваду: наслаждайся отведенными тебе часами! Только так! Carpe diem! Черт его знает, что ждет впереди. Не надо брать в голову, то что может произойти. Что мы можем изменить?
В одном я уверен: война не будет больше напоминать веселую прогулку. Хорстманн молчит, а я думаю: так даже лучше. Все болтают друг с другом, но к Старику испытывают явное уважение. А тот напустил на себя вид «озабоченной элегии», как охарактеризовали его офицеры-резервисты.
Вечером уезжаем на нашем Фольксвагене обратно. Шестеро других остались в замке.
На обратном пути Хорстманн молчит словно рыба.
Поздно вечером сижу со Стариком за бутылочкой красного вина в его комнате. После нескольких минут церемониального молчания, нервирующих меня донельзя, говорю: «Торговля на черном рынке это ведь не та деятельность, за которую могут поставить к стенке?» мне стало даже приятно оттого, как громко и довольно отчетливо прозвучал мой вопрос. «Говори, пожалуйста, спокойнее» — отвечает Старик. «- С трудом представляю себе, что эта банда СД имеет какие-либо другие заботы, кроме как пресекать торговлю на черном рынке силами флотилии подлодок. Или нет? Подозрение в шпионаже — это слишком натянуто — я имею ввиду подобный сорт брехни» — здесь подаюсь вперед и задаю вопрос без обиняков: «А ты сам разве так никогда не делал?» — «Но ведь очевидно, что это не в связи с арестом Симоны? Мы сами довольно точно определили, где у нас имеются прорехи и что ДЕЙСТВИТЕЛЬНО составляет военную тайну — или хотя бы должно ее составлять. Но потом мы спросили себя: ««А как же тогда обходиться с сотнями французов, работающими на верфи в Бункере, с французскими горничными и уборщицами во всех наших квартирах и с француженками в борделях для моряков?»» Тут можно такого нагородить, что небо с овчинку покажется. Ведь то, что на самом деле составляет военную тайну, составляет довольно ничтожный процент сведений. И к этой малости Симона не имела вообще никакого доступа!» — «А ты в этом уверен?» — «Не гони волну! Ты сам все увидишь вблизи, потому что рано утром выезжаем в Ренн» — «Вблизи?»
Старик, что, совсем спятил? Невольно придется кинуть ему пару шпилек: ведь если СД играет против меня его руками, то положение мое может стать довольно затруднительным.
— Я совсем об этом не думал, когда в Ла Боле пошли разговоры о парашютистах, высадившихся ночью около Guerande, то есть неподалеку от нашей флотилии, с целью создать диверсионные группы и разрушить шлюзы в Сен-Назере перед рейдом, и еще этот Campbelltown …
— Что с того? — прерывает меня Старик.
— Но еще говорили и о том, что, несмотря на неоднократные прочесывания местности сразу же после высадки парашютистов, ни один из них не был схвачен. И потом Симона сделала пару намеков на то, что имела контакты с парашютистами. Намеки были довольно прозрачны, но меня они насторожили. Однако, это еще не все: как-то раз она показала мне красивый, маленький, покрытый черным лаком, деревянный гробик, который ей подбросили в окно — так она сказала. Такой вот игрушечный гробик является обычным предупреждением предателям. А поскольку маки;, так уж мне все видится, держали Симону за предателя, то едва ли она могла при таком раскладе работать на Фирму.