Жизнь в кают-компании возобновилась с возвращением лодки. Вахтофицеры сразу сменили свои узкие погоны фенрихов на лейтенантские нашивки на рукавах. И эти нашивки сверкают яркой новизной.
Therese буквально танцует вокруг Любаха и Старика, и оба расцветают. По всему видно, что Старик лучше бы отправился в море, чем торчать за письменным столом.
Позже, в клубе, Старик становится необычайно разговорчивым: «Фюрер, конечно же, осознал, что американцы совсем не умеют воевать. Это же просто жующие жвачку наемники, да ищущие приключения ковбои». А затем глухо добавляет: «Стоит раздаться взрыву, как у них уже полные штаны. И, кроме того: Армия — так говорит Фюрер — лишь тогда боеспособна, когда она связана с родной землей …» и радуется, как ребенок. Это вполне в духе Старика: серьезный разговор превращать в шутку. Но такое со мной впервые. А он продолжает: «Кроме того, эти братишки, как всем хорошо известно, вырождаются как раса. И, конечно же, Фюрер это учел».
Старый Штайнке недоверчиво косится на Старика, но тот лишь ухмыляется, чем еще больше раззадоривает капитан-лейтенанта, а в следующий момент он будто совсем с цепи сорвался: «Хочу сказать вам, что Фюрер всего лишь хотел показать англичанам, что он испытывает нежную привязанность к Союзу всех германских потомков против славян. В союзе с англичанами — против русских! Поэтому то, он с таким умыслом и позволил англичанам ускользнуть из Дюнкерка. Целой армии англичан, насчитывающей добрых триста тысяч человек! Он же мог их всех там легко перещелкать…».
Меня вдруг осеняет: сумасшедшая, нелепая гипотеза — но вполне возможная, с позиции психопата-истерика. Полет его заместителя этого фигляра Гесса к союзникам в Англию — это что-то на самом деле значит!
Оказавшись вновь у себя, возвращаюсь мыслями к увиденным у зампотылу фотографиям: Старик точно тогда умом двинулся: Симона — в качестве шефини флотилии, Симона — в Бункере, одета словно офицер, и все так просто: шутки шутили! Ладно: Симона, как сестра милосердия, как организатор, как дизайнер, как женщина-вамп — почему бы и нет? Ей это все отлично удалось. Но войти в верфь Бункера, к подлодкам в Бункере, прямо на транспортном судне? Это же абсурд! Но тогда Старик — простодушный, наивный дурак? Однако, стоит мне лишь захотеть говорить о Симоне, как он, будто опытный боксер, ускользает от моего удара. Довольно трудно удержать Старика в одной позиции.
Мне уже давно следовало бы основательно расспросить зампотылу обо всем. Полагаю, из него я сумел бы вытянуть все, что хотел бы узнать, и без особых усилий. Однако не хочу иметь ничего общего с этим прихлебателем.
Старого Штайнке я не могу расспрашивать. Тем более ни дантиста, ни врача флотилии. При всем при том, я опасаюсь, что из-за моих расспросов, Старик будет скомпрометирован в глазах этих четверых.
К гложущим меня сомнениям добавляется чувство вины и злая ярость: чертова неразбериха! Сюда же добавляется и страх — страх, в конце концов, заварить такую кашу, которая лишь еще больше навредит Симоне….
«… в высшей мере измочалены!» — разносится утром сообщение радио Вермахта из громкоговорителя. Не возьму в толк, что там у них в высшей степени измочалено. Едва ли это относится к армии противника. А как звучит: «измочалены»! Какое хвастливое выражение! Я, как только услышу «измочалены», начинаю думать о зеленых клецках и о терке с острыми краями, на которой приходилось натирать сырой картофель, превращая его в красноватую, водянистую кашицу.
Круговерть мыслей опять уносит меня не туда, но я не хочу ее останавливать. Фраза: «в высшей степени измочалены» — не относится в этом сообщении ни к шпинату, ни к картошке. В конце концов, когда картофелина уже едва удерживалась тремя пальцами, приходилось быть очень внимательным, чтобы не стереть о зазубренную поверхность терки ноготь или подушечку пальца. Остатки, которые еще все-таки можно было использовать, перерабатывались бабушкой Хедвигой в особую клецку. При раздаче, она узнавалась по слегка овальной форме, которую бабушка ей придавала, и этой клецкой награждался тот едок, который дольше всех сидел за столом — чаще мой младший брат, которому бабушка с удовольствием ее отдавала.
Никак не могу сообразить, сколько уже прошло времени с тех пор, как я оставил Париж. Кажется, что с тех пор прошла целая вечность. То, что произошло со мной в последние недели, было для меня, как говорится, «полной программой». Время — совершенно не абсолютная величина.
Я пребываю в каком-то странном состоянии. Иногда мне кажется, что и эта флотилия, и весь Брест, выстроены, словно господином Потемкиным — как декорации к фильму — peoples, шатающиеся вокруг, мои товарищи, офицеры, словно роли, исполняемые статистами.
А может надо быть попроще, остаться здесь и использовать прием мимикрии?
Сидеть здесь, вперив зенки в небо, заниматься ни к чему не обязывающим трепом, и пусть все катится, куда кривая выведет — может так и стоит провести остаток дней своих?
Больше всего хотелось бы заглянуть за маску, что носит Старик. Стоит ему лишь движение сделать, словно он снимает ее предо мной, как тут же появляется другая: обычно это язвительная усмешка. Наверное, мне никогда не удастся узнать, что ДЕЙСТВИТЕЛЬНО происходит за этим его лбом, больше похожим на стиральную доску.
Иногда, в столовой или клубе, мне становится дурно, когда приходится слушать тягучие, банальные разговоры, поскольку не выношу бесцеремонного обращения со Стариком.
Держи ушки на макушке! — постоянно одергиваю себя. Ничто не проходит бесследно — даже пустой и безобидный, на первый взгляд, треп.
Всякий раз, как иду куда-нибудь, сразу же, покинув расположение флотилии, исчезаю в старом порту.
Конечно, я не бросаюсь сразу же рисовать или даже делать наброски, а просто присаживаюсь на какой-нибудь кнехт, и брожу взглядом по рейду и небу — лучше сказать «НЕБЕСАМ», поскольку такого неба, такой панорамы, я еще нигде и никогда не видел.
Полоса плохой погоды постоянно нагоняет ряды дождевых туч. Иногда приятно уже и то, что глупая однообразность упрямого стука мелодии дождя перемежается глухим шумом проливного ливня и бескрайней пустыни туч. И нет никакого желания тогда думать о ярко-синем, высоком небе. Но как-то вдруг воздух внезапно вновь становится прозрачным, мягким и нежным, как шелк, и длится это до тех пор, пока небо опять станет бледно-серым, а затем иссиня-чернильным, мрачным и угрюмым в своей середине. И внезапно бросок дождя по всему рейду и где-то рядом всхлипывания дождевых капель в ливнеспусках, как пронизывающее сетование на мертвое время. Погода Бретани.
Глазам открывается чудесная картина: противоположный берег являет собой толстую, бледную полоску угля. Расплавленный воздух скрывает его контуры. Бледно-апельсиновый цвет неба стекает золотистыми каплями в море. На водной поверхности яркими каплями отражается огромное небо. И при этом ни дуновения ветерка, ни гулкого морского шума.
С приливом прибывает целая армада рыбацких лодок. С попутным ветром они буквально облепляют пирс. И где-то в последний момент спадает висящая пелена, обтекает бьющие по воде весла, и скоро уже все лодки стоят как приклеенные у пирса. Да, эти парни знают толк в работе веслами!
Это бы понравилось Старику. Он бы, наверняка, тут же стянул с себя куртку и запрыгнул на борт одной из лодок. В его вкусе было бы и выскочить на рейд и заняться ловлей съедобных ракушек.
За обедом замечаю отсутствие Любаха. «Я отправил его в очередной поход — на Родину», отвечает Старик на мой вопрос. «Полагаю, ему запрещено уезжать в отпуск?» — «Так точно. Но несмотря на это, мне удалось выхлопотать ему краткосрочный отпуск. У него, видишь ли, появилась серьезная проблема. Его жена была на сносях, и во время родов она почти умерла. Мы получили телеграмму об этом».
Эти слова буквально пронзают мое сердце.
— Только бы обошлось, — помолчав, добавляет Старик, и я не знаю, то ли он подразумевает жену Любаха, то ли опасность воздушного налета.