Мертвые томми словно удивляются тому, что с ними случилось: едва выросли — и уже убиты. Да, понять это трудно.
Всходит солнце. Надо бы убрать этих парней с солнца. Мертвецам солнце не подходит. Так же и то, что у них всех широко открыты рты. Они, в отличие от глаз, легко открываются у мертвых. Следовало бы подвязать им подбородки лентой или бечевкой какой-нибудь. Я видел подобное один раз у мертвых шахтеров. Но для такого количества трупов понадобилось бы слишком много подвязок.
Прекрасные ботинки на шнуровке! Они гораздо практичнее кирзачей нашей фирмы. Интересно, похоронят ли мертвецов с этими ботинками? Русские так бы не поступили.
В интернате Шнееберга один ученик приклеил фото своего лежащего на катафалке отца на внутреннюю сторону дверцы шкафчика — там, где обычно у других висят фотографии подружек. Его мертвый отец остался навсегда в моей памяти. Вижу как наяву, лежащего его там — собственно говоря, даже стоящего, поскольку он был сфотографирован в гробу со стороны ступней ног сверху, так, что казалось он просто замер в гробу: миловидный, в черном костюме, а не в саване, как наш учитель английского языка Вильке. Тот выглядел довольно смешно в своем белом, отделанном вышивкой саване — особенно для меня, т. к. я прекрасно знал, что это была лишь часть савана.
Кажется, что один из мертвых томми улыбается. Резко отвожу от него взгляд. Но прежде чем это делаю, ловлю себя на мысли, как мало на этом мертвеце крови: на его рубашке-хаки лишь два черных пятна и все. У других так же: нигде ни следа красного сока жизни. Но при всем при том, огромные тучи мух. Такие же толстые, сине-желтые мухи-навозницы как на нашем друге Св; боде, после того, как мы вытащили его из Мекленбургского озера и уложили в здании местной деревенской пожарной команды. Откуда налетели эти твари, чтобы облепить лицо Св; боде?
Если эти мертвецы долго полежат под солнцем, то начнут раздуваться, становясь толще и толще. На память приходит песня, услышанная в Фионвиле, хотя сейчас не ночь, а яркий резкий солнечный свет: «… пылает костер в ночи, и лошади ржут в ночи, а дождик льет небольшой, и мертвых тел лежит строй…»
И тут вижу, что у одного из тел свисают вывалившиеся потроха: они переливаются разными цветами как павлиньи перья. Наверное, этот парень пытался удержать свои кишки, поскольку руки у него скрючены и прижаты к животу. Бог его знает, как это его так распороло.
Решаю уйти с этого скорбного двора. Все выглядит мирно, но сознание того, что враг почти рядом, превращает весь ландшафт в обманчивые декорации. Я превратился в сплошной комок нервов готовый сию минуту броситься отсюда прочь. Приглядываться, прислушиваться — к земле и небу, прощупывать глазами кустарники, ощущать каждой клеткой тела вибрацию воздуха — все это меня угнетает.
Вот пасутся коровы — черно-белой породы, как в Саксонии. Тяжелой поступью, по выеденному пастбищу, идет одинокий крестьянин. Вот он останавливается и, подняв лицо к небу, вслушивается в окружающие звуки. Мирная сельская жизнь. Этот крестьянин, похоже, свихнулся, открыто бродить по этому пастбищу.
Вдруг раздается и все перекрывает собой дикий вой: двор, оставленный мною, подвергся атаке. Колеи от колес множества машин хорошо читаются с неба. Шипение, грохот, крики. Самолеты палят наудачу по кронам деревьев.
Недалеко от нашей машины взрывается бомба. К счастью никого не задело.
Все рвутся фотографироваться. Мой фотоаппарат — это Сезам-откройся. Стоило бы увешаться тремя аппаратами. После каждой съемки мне надо записать номер кадра и домашний адрес сфотографированного. Неужели я собираю здесь последние приветы?
«Что будет дальше?»- спрашиваю комроты. Тот лаконично отвечает: «Надо быть очень подвижным. Есть полчаса, чтобы убраться отсюда». Интересуюсь, значит ли это начало отступления. Словно в ответ, доносятся разрывы снарядов. «Вы сами слышите ответ, — отвечает комроты. — Это танки. Я бы на вашем месте смазал пятки и дал деру. В любой момент здесь может начаться.… Но, вы сами знаете, что делать…»
Ноги в руки? Состояние моей души почти граничит с отчаянием. Никак не могу принять верное решение. Принять решение. А я чувствую себя как выжатый лимон.
Свалить на юг, и затем пробираться в Брест? Моя потребность в информации о Вторжении требует удовлетворения. В голове одни лишь цифры — но что они означают? Да все что угодно, но не саму войну!
Внезапно ощущаю себя представителем «высшей инстанции»: не увиливай — а закуси удила и не строй из себя военкора.… Надо попытаться пробраться дальше.
Штаб полка располагается неподалеку и адъютант комполка очень отзывчивый человек: майор Линке. Мне надо представиться ему, сославшись на комроты. И комроты тут же объясняет мне дорогу. А затем, вдруг, решает: «Ах, вздор! Вам же нужен проводник!» В следующий миг появляется солдат, втискивается на переднее сиденье, и мы рвем с места подобно комроты.
Если бы только пошел дождь! Погода в дымке была бы для нас всех — даже пилотам штурмовиков — подарком небес. Но небо остается совершенно ясным.
С майором сталкиваюсь, нос к носу, во дворе крестьянского дома, где разместился штаб полка. Салютую ему, одновременно испрашивая разрешения поговорить, так как я военный корреспондент.
Майор делает приглашающий жест рукой, и я следую за ним, шагая в ногу.
«А что вы, моряк, собственно говоря, здесь делаете?» — интересуется он. «В Париже решили, что я должен представить сообщения о фронте вторжения. Одновременно я, так сказать, прикомандирован к флотилии подлодок.» — «Довольно масштабная акция, не так ли?» — произносит майор и мне отчетливо видны изогнутые в язвительной усмешке его губы. — «Как кто понимает, господин майор!»
Смейся-смейся! Мелькает мысль. Опять мне соль на рану. Однако, несмотря на все, сейчас достаточно подходящий момент, и я без обиняков излагаю свое пожелание этой же ночью ехать дальше. Когда я закончил, майор некоторое время изучающим взглядом смотрит на меня. Затем, растягивая слова, произносит: «Вы для этого недостаточно подготовлены!» — «Я имел честь служить курсантом подготовки командиров роты, господин майор!» — «Пехотной роты?» — «Так точно, господин майор!» — «И это служа в ВМС?» — «Так точно, в Глюкштадте!»
В ответ майор молчит. «Имел честь служить», кажется, я так сказал. Видит Бог о чести речь не идет. В ушах наяву звучит: «Пятки прижать к земле! Проклятье! Еще раз!». Чистое сумасшествие готовить моряков для пехоты! «Ну, пожалуйста, пожалуйста, коль непременно хотите! Не смею задерживать! — говорит майор и замедляет шаг, — Сегодня ночью от нас отправится маршем взвод — на смену. Вам следует представиться капитану Вильферту, одному из офицеров-ординарцев».
При этих словах майор останавливается. Молодцевато бодро произношу свое: «Премного благодарен, господин майор!» Так уж карта легла.
В голове, словно гребной винт закрутился — гребной винт, наполовину торчащий из воды и молотящий воздух и воду. Хочу впитать глазами все окружающее меня. Опять испытание моей устойчивости ко всякого рода неприятностям.
Когда мне трудно, то в голове роятся тысячи картин. Если удастся пройти через эти тяжелые испытания, у меня будет их целая коллекция. Надо схватить этот шанс за хвост, так же как сделал это при атаке эсминца в Бристольском заливе.
Вновь возвращаюсь мыслями к тому, как после швартовки серым промозглым утром, присел на пирсе, установил походную пишущую машинку на коленях и тремя пальцами застучал пол клавишам, занося на бумагу то, что пережил несколькими часами раньше. Усилием воли подавляю распирающее меня чувство, действительно подействовавшее мне на нервы, то, о чем я должен молчать: в Похвальный лист германских ВМС ту ночную атаку эсминца не занести.
Но имеется одно отличие от сегодняшней ситуации: в то время я оказался на борту не по своей воле.
Капитан Вильферт оказался стройным, поджарым человеком. Ни одного лишнего грамма жира. Изящная полевая форма сидит на нем как на манекене. Взгляд странно мрачен. Но это впечатление скорее от его кустистых черных бровей и глубоких носогубных морщин.