— Чтобы быть писательницей, надо писать лучше других, или, по крайней мере, так, как писала Жорж Занд. И стихи мои тоже ничего не стоят. Нет, уж лучше я буду переводчицей.
Известный библиограф П. В. Быков включил ее в свой «Словарь русских писательниц»[177].
Некоторое время мы счастливо жили в меблированных комнатах Лихачева, в Троицком переулке[178], в верхнем этаже, с большим воздушным балконом. Комнаты были новые. Было красиво и уютно. Обед нам приносили, хозяйства своего не было. В несколько месяцев вся свободная стена в кабинете была забрана полками, до самого потолка, и на них блестели корешки книг; на книги мы тратили почти все наши деньги. Библиотека была нашей гордостью.
Много было юношеской дерзости, с какой я взвалил на себя бремена, строго говоря, неудобоносимые. Какую бы тему я ни выбирал для той или иной статьи, я перегружал ее фактами, разыскивая их в специальнейших журналах; статьи мои того времени в журнале «Слово» пестрят бесчисленными цитатами. Но меня хватало еще и на редакторскую работу. Коропчевский был уже старый и уставший редактор. Он надломил свои крылья еще на «Знании». И, видя мою ретивость, постепенно свалил на меня отделы — сначала научный, а потом и беллетристический; себе же оставил только полуфельетонные иностранные и внутренние обозрения.
Получив ключ от шкафа с беллетристикой, я нашел в нем до тысячи рукописей. Коропчевский был прав, говоря, что весь этот материал на три четверти негодный, уже побывавший в разных редакциях, забракованный и пробующий счастья во вновь открытом журнале.
Попытал было Жемчужников[179] похозяйничать в шкафе, чтобы помочь мне, и подтвердил, что, действительно, ему не попала ни одна сколько-нибудь сносная повесть.
Но, кроме Боборыкина, из писателей никого в журнале еще не было. Хороший же журнал обязан создать кадр своих писателей. Я стал таскать на дом туго набитые портфели и читать по ночам произведения начинающих авторов, и — на первых же порах — был вознагражден за свое доверие к силам моих современников. Я сам был начинающий писатель и в глубине души считал, что все-таки беллетристика выше того, что печатается в журналах под флагом науки, публицистики и критики.
К числу моих находок в редакторском шкафу, носившем обидное название «корзины», прежде всего принадлежал «День итога» Альбова[180]. Вещь была вполне литературная, даже мастерская, и по мысли оригинальная. Автор изобразил петербургского обывателя, до того, в своей разночинной самовлюбленности, ушедшего в чувство личности, что он совершенно оторвался от людей, от общества, потонул в одиночестве и кончил самоубийством, чтобы поклониться себе, как богу. Написана же была повесть в тонах Достоевского. А мы только-что с Марией Николаевной начитались романов Достоевского.
Надо заметить, что недостаток сведений по части социально-экономических наук и у меня, и у Коропчевского, к тому же постоянно заболевавшего и утомленного неудачами в личной жизни и долгами, и много энергии уделявшего, по моему примеру, подготовке к профессии беллетриста, — мы исписывали по стопе бумаги в месяц, и все это бросали в огонь, — неблагоприятно отражался на журнале: он стал в политическом отношении ни народническим, хотя мы — печатали народников, — и Венгеров, как критик, был их апологетом[181] — ни социал-демократическим, хотя журнал и выкинул строго научное знамя и, в лице Зибера, склонялся к марксизму, а я в каждой книжке в течение трех лет отмечал успехи материалистической мысли.
Тогда вообще не была еще проведена демаркационная линия между народничеством землевольцев и народовольцев и пролетарским социализмом. Не было вражды между тем и другим течением, как не было также антагонизма между надпольною и подпольною революционною литературою. Революция нам казалась во всех нарядах привлекательна. «Во всех ты, душенька, нарядах хороша»[182]. У нас поэтому сотрудничали, в качестве беллетристов, рецензентов и публицистов и многие подпольники: таковы — Клеменц, Бух, Сергей Подолинский, Якубович[183], Каблиц, Лангауз (каракозовец)[184] и др. — не помню всех. Во всяком случае, «Слово» стало популярным журналом, и попасть на его страницы считалось успехом, не взирая на многие его недохватки. Мы принимали сотрудников, не особенно справляясь с их паспортом — лишь бы не из полицейского участка. Но, входя в журнал, они становились членами только нашей семьи. Таким образом, сотрудничали у нас: известный адвокат князь Урусов[185], прокурор Владимир Жуковский[186], отказавшийся на суде обвинять Засулич и вылетевший в отставку; адвокат Андреевский[187], чиновники Воропонов и Головачев[188] — и тут же подпольники из «Народной Воли», в органе которой, кое-как напечатанном в тайной типографии, встречались в списке жертвователей на революцию и наши инициалы; собирал же пожертвования и составлял списки Якубович — впоследствии Мельшин, усердно переводивший для «Слова» «Цветы зла» Бодлэра; из поэтов с революционной закваской подвизались у нас еще Мартов (Михайлов)[189], Баркова, воспевавшая «рвань, вошью богатую»[190], печатал стихи Омулевский, автор «Шаг за шагом», он же Федоров[191].
Несколько позднее меня познакомили с Самойловым[192], личностью замечательною во многих отношениях. Был Самойлов лет двадцати семи, среднего роста молодой человек, носил черный сюртучок, крахмальное белье, галстух, и вообще вид имел европейский. Был не щеголеват, очень опрятен, вежлив и скромен; но я бы сказал, горделиво скромен. Он него веяло холодком. Он располагал к себе, чем-то притягивал, но, как-будто, и отталкивал. Большой лоб, бородка и зачесанные назад густые прямые волосы. Лицо крупное, очень бледное, а на бледном лице два черных бриллиантика — сверкающие, серьезные, спокойно глядящие перед собою, глаза. Говорил мало. Был, казалось, умеренно-либеральных взглядов; по крайней мере, когда Оболенский или Юзов, и в особенности Жуковский, начинали требовать конституции, свержения царя или вообще создания такого порядка вещей, и совершения такого подвига, который никому из них не был под силу, он холодно молчал, а конституции не хотел.
— Едва ли она нужна народу, — вскользь замечал он.
— А что же нужно?
— Не знаю что; наверно не знаю.
— Но согласитесь, что прежде всего надо разделаться с ним… вы понимаете?
— Догадываюсь. Что ж, попробуйте!
Тончайшая усмешка пробегала по его аскетическому лицу.
Жуковский со своим адвокатским острословием (он стал присяжным поверенным) как-то терялся при Самойлове. И когда тот уходил, понижал голос с ужимкой:
— Странный господин. Не очень-то нравится мне!
И выразительно нюхал воздух своим мефистофелевским носом.
Но Оболенский горячо ручался за Самойлова, иногда писавшего рецензии в его «Мысли», а Каблиц становился серьезен и сдержан. Осипович-Новодворский[193], мой друг, тайно влюбленный в Марью Николаевну, усердно наблюдал и изучал Самойлова для своей беллетристики.
— Знаешь что, — делился он со мною, — этот тип тем интересен, что он как-то благородно-загадочен.