Обычных посетителей в палату пока не пускали. У кровати сменялись только родные.
Дадашзаде, однако, повидался почти со всеми участниками рейса на Боздаг. Как ни странно, подробностей аварии ему не мог поведать никто. Машины шли друг за другом с интервалом и растянулись на большом расстоянии. Все сходились на том, что Замин свернул с дороги сознательно и сам подставил свою машину под потерявший управление прицеп Гуси, стремясь предотвратить другую, более грозную аварию. Ведь грузовик Гуси пятился к обрыву и готов был рухнуть прямо на нефтяную скважину. Струя нефти вырвалась бы тогда наружу, что неизбежно вызвало грандиозный пожар. Потоки горящей нефти, устремляясь по склону в долину, губили бы все на своем пути. Уже не только Гуси, но весь караван и жители долины подвергались смертельной опасности.
«Таков последний мужественный поступок шофера Вагабзаде, о котором просили рассказать наши читатели. Он не пожалел собственной жизни, чтобы заслонить собою товарищей и спасти государственное имущество. Больше прибавить к этому нечего» — так закончил свою статью Дадашзаде.
26
Наконец-то я переплыл реку смерти, по выражению главного врача, и вновь очутился на берегу жизни! Все вокруг казалось мне обновленным, вызывало острый интерес. Я уже с трудом мог вспомнить тот страшный миг, когда силы мои полностью иссякли и я готов был сдаться.
Черная пелена поплыла у меня тогда перед глазами. Лишь внутренний взор приобрел провидческую зоркость. Казалось, я мог уловить даже слабое свечение керосиновой лампешки в пастушеской хижине где-нибудь среди скал, на краю земли. Но и этот утлый огонек погас! Все стало черно, беспросветно вокруг меня. Померкшие зрачки не замечали ярких больничных ламп.
Врач и медицинская сестра пытались задержать меня на краю бездны. Укол следовал за уколом. Мне растирали заледеневшие ступни ног. Сжимая запястье, ловили ускользающий пульс. Я лежал спокойный и безразличный ко всему. Болеутоляющие лекарства больше не радовали меня; я не ощущал ни боли, ни тревоги. Хотелось даже улыбнуться врачу и уверить его, что мне совсем не страшно… Из опасной апатии меня вывела мысль о матери. Бедная мама! Я со всеми распростился мысленно. Оставалось попрощаться с нею.
И тут зрение стало понемногу возвращаться ко мне. Я уже смутно различал лицо склонившегося надо мною врача, видел напряженное биение жилки на его шее. Затем уставился в черные ночные стекла. Как хотелось дождаться рассвета! Порадоваться солнцу, будто теплу материнской руки…
Когда я очнулся на больничной койке, первой увидел ее. «Миленький, как ты?» На матери был обычный темно-фиолетовый платок-келаган, один конец которого спускался на грудь. Она молитвенно обернула взгляд к окну: «Слава аллаху, жив!» Шероховатая ладонь гладила мой лоб. Эти прикосновения были так приятны, что, повернув голову, я слегка прижал ее руку к подушке. Уютно, радостно было лежать голове на ее пальцах. Боль понемногу уходила, и теплота разливалась по затылку. Словно я ребенком примостился на сухой, прогретой солнцем доске. Сладкая дрема сомкнула веки. Уже сквозь сон я ощущал, как мать ощупывает мои ноги начиная со ступни, сильно сжимая щиколотку, чтобы понять, не потерял ли я чувствительность.
Когда я открыл глаза, она прошептала:
— Да буду я твоей жертвой! Ноги у тебя целы, сынок.
С этого момента началась моя отчаянная, хотя и незримая борьба за жизнь. Умри я — и вместе с собою унес бы навечно скупую улыбку матери, ее благодарные светлые слезы. Ту силу духа, которая поддерживает многих односельчан. Да, селение лишилось бы тогда прежней Зохры, помощницы и советчицы для каждого, которая умела удерживать человека у самого начала дурной дорожки. Без ее мудрого наставления возникнут неурядицы, покачнутся многие дома: там опрометчивый джигит породнится с недостойной семьей, там забывшая стыд вдовица зазывным хохотом насыплет горячих углей в постель постороннему мужчине или же очерствевший душой отец семейства покинет больную жену, польстится на молоденькую. Некому станет усовестить и одернуть людей вовремя. Лишившись тетушки Зохры, селение потеряет совестливость..
Клянусь, что первой мыслью, выплывшей из глубины моего затуманенного мозга, была именно мысль о матери. Я тихо порадовался тому, что, умерев раньше нее, буду избавлен от той жгучей тоски над материнской могилой, когда потрясенная плоть готова рухнуть на свежий холмик и вместе со слезами впитаться в черную землю. Боюсь, что отчаяние смело бы ту сдержанность, ту многотерпеливость, которые день за днем воспитывала во мне моя бедная мать.
Да, в этом тоже есть своя удача — отойти в иной мир раньше матери. Своеобразная жизненная награда преданной сыновней любви. Разве легко было бы мне услышать поздний упрек усопшей, когда кто-то посторонний, заботливо поднимая меня с колен от надгробия, с ворчанием скажет, что вот-де ушла неразумная женщина и оставила после себя беспомощных детей, не приспособленных к житейским испытаниям.
Эти странные мысли постоянно осаждали мое больное воображение. Будто шкодливые телята, они забредали в чужой огород и без разбору — спелый овощ или нет? — хватали все подряд мягкими губами, топтали резвыми копытцами.
Понемногу я начинал осознавать, что мое существование на земле не только дело моего личного хотения. Множеством нитей я связан с судьбами других людей. Например, с жизнью Халлы. Моя кончина отняла бы у нее последнюю искорку надежды на счастье.
Халлы… Ее лицо, вторым после материнского, я увидел возле своего изголовья. Что переживала бедняжка, трудно даже вообразить. Должно быть, корила себя за то, что когда-то в юности толкнула меня поступить на шоферские курсы, покинуть родное селение? Останься я в колхозе, ходил бы мирно за плугом, жал и молотил. Что мне могло угрожать? Самое большое огорчение, что лемех врежется в куст, сойдет с борозды, оставив на пашне огрех, а горсть невзошедших семян склюют птицы. Или, срезая пшеничный сноп, неосторожно взмахну остро отточенным серпом и пораню руку? Лист подорожника быстро уймет кровь, остановит нагноение. Все эти мелкие невзгоды никак не могли бы идти в сравнение с теперешней бедой. Они переносятся легко, на ногах.
Погоня за удачей на автомобильных скоростях укладывается в один день вместо десяти лет, которые понадобятся для того же самого, если трястись на быках. Но и теряется схваченное на лету счастье во мгновение ока…
Однако честно ли уйти мне из жизни именно сейчас? После того, как, неприметно оставив позади обездоленное детство, прошагав не хуже других суровые военные дороги, выбравшись, наконец, на шумливые бакинские улицы, я окунулся с головой в проблемы злосчастной «банды-базы»? Достойно ли покидать тех людей, которые поверили в меня и готовы плечом к плечу бороться за справедливое будущее? Стоит мне навеки смежить глаза, как над свежей могилой поползет ехидный шепоток: «Видите, чем всегда кончается подобное баранье упрямство? Лез на рожон и вот дождался…» А я уже не смогу отозваться ни звуком. Меня просто не будет больше нигде — ни на земле, ни на небе!.. То-то раздолье клеветникам! Кто помешает тому же Галалы называть черное белым? Подумать только, перед сколькими людьми окажусь виноватым я, мертвый! Какой вред принесет моя безвестная кончина. Оказывается, и горсточка семян нужна на ниве жизни?
Хорошо. Взглянем теперь на вещи по-другому. Что я сам потеряю, покинув до срока земную юдоль? Халлы! От нашей любви останется лишь невнятное и безымянное предание о солдатских вдовах, которые умели отказывать себе в искреннем поцелуе любви, блюдя до седых волос честь погибшего мужа.
Ах, кто знает, останься я в живых, куда поведут нас обоих житейские дороги?! Ныне мы запнулись на перекрестке; разойдутся наши пути или сольются в один общий? Окажемся мы выше людских пересудов? Сможем ли переступить через собственные сомнения и предрассудки? Темно… темно…
Так же темно, как за больничным окном, заслоненным крылом неотступного ангела смерти Азраила. Всю долгую ночь за преградой стекла не вспыхнул ни один беглый огонек. Тоскуя по свету, я не умер и дождался утра.