«Я не считаю этот вывод полностью справедливым», — рискнул возразить я. Но осекся: приговор был уже оглашен, и Высокий Суд удалился, оставив на мне клеймо преступника против собственной совести…
Я много потом размышлял о странном видении. Если бы меня наказали наяву, понизили в должности, это было бы еще полбеды. Во-первых, всегда можно оправдаться, заслужить прощение. Во-вторых, суровость наказания подняла бы вокруг меня волны сочувствия. Люди склонны проявлять сердоболие к обиженным; у меня появились бы активные заступники, меня непременно вернули на прежнее место, а может быть, и повысили.
Впрочем, какое понижение в должности возможно у простого работяги? Бесславно вернуться в селение, только и всего. Конечно, там я не буду парией; в родных местах меня знают достаточно хорошо. То, что я возил камень для школы, завоевало мне дополнительную добрую славу. Вместо того чтобы в свой выходной день нежиться на маминых подушках, я работал.
Председатель колхоза будет доволен, если я вернусь: лишняя пара рабочих рук. Соседи тоже: крепкий мужик рядом, на подхвате. О матери уж и говорить нечего. Одна лишь тень сына способна утолить материнский взор. Но… разве не написала мне мать: «Если ел неправедное, то и материнское молоко впрок не пойдет»?
Бедные наши родительницы! Чтобы понять огорчения из-за детей, надо проникнуть в самую глубь ваших сердец. Но и все существо их занято ими же, детьми. Матери не отринут даже самого неблагодарного из них; на теплое место холодной воды не плеснут. Как нам понять исток их бесконечного терпения?
Конечно, найдутся такие, что станут исподтишка хихикать. Уж Ишим-то посмеется вволю. Ужасная картина: обняв шею Мензер, он поучает меня с хохотом: «Своего разума нет, так слушался бы умных людей. Говорил я тебе…»
Неужто он оказался удачливее, умнее? Я был убежден, что право на Халлы мне дали мою любовь и верность. Он рассуждает проще: «Мензер — директор школы с хорошей зарплатой. У нее собственный дом». Какой позор, если я спасую перед блудливым языком! Не найду достойного ответа. Нет, пусть со мною произойдет самое худшее, я буду уволен и оклеветан, но головы не согну. Помыслы мои остаются чисты…
Несколько объясняющих слов Икрамов бросил лишь тогда, когда мы одолевали крутую лестницу редакции. Пробормотал с одышкой, что посрамит проклятых «акул», предаст их всенародному позору.
На последней, ступеньке Икрамов остановился. Его душил кашель. Он хватался за грудь, сжимал ладонями потный лоб. Приступы кашля были ужасны; когда он почти падал на перила, мне казалось, что эхо шло по всем этажам, а бетонная площадка, на которую он готов был рухнуть ничком, содрогалась.
Понемногу Икрамов пришел в себя и взглянул уже осмысленно сквозь окно лестничного пролета на раскинувшийся вдали город. Мой взор устремился туда же. Не знаю, о чем думал Икрамов. Я же мысленно прощался с городом, о котором привык говорить «наш Баку». Оттуда, из-за холма, каспийский ветерок нес, бывало, на своих крыльях фабричные дымы, и они расползались по склону как черная овечья отара. А южный ветер, наподобие козла-вожака, уводил черное стадо к другому берегу Апшерона, но и его дорога лежала неизменно через ложбину, где стояла автобаза, так что в гаражах иногда приходилось даже в солнечный день включать фары.
Когда я заявился к Сохбатзаде с жалобой на бухгалтерию, меня неожиданно посетила посторонняя мысль: отчего в своей диссертации тот захотел бороться именно с дымами города? И так ли уж очерствело его сердце?..
Проследив взгляд Икрамова, я понял, что и он ищет глазами холм, за которым скрыта наша транспортная контора. Улучив момент, сказал:
— Товарищ Икрамов, может, вернемся? Зачем выносить сор из избы? Соберемся в гараже все вместе, положим перед собою папахи, подумаем сообща. Лучший лекарь больному — он сам. И хорошее, и плохое в наших руках.
Икрамов слушал не перебивая, с видимым спокойствием. Он напоминал тяжеловеса, который приготовился вскинуть неподъемную штангу и все внимание сосредоточил сейчас на собственных мышцах. Через мгновение надлежит совершить невозможное: под короткий утробный звук «хлоп!» вскинуть над головою неподъемную металлическую штуковину, а затем уронить ее на пол, пока она не раздавила грудную клетку. Ответил он не сразу. Голос звучал скрытой силой, хотя слова произносились медленно, задумчиво:
— Пули изрешетили меня. Хирурги вырезали и выбросили половину селезенки, одну почку, часть желудка. Только сердце уцелело. Сердце осталось на месте. К счастью, его невозможно изъять! Если нож хирурга коснется неосторожно мозга, то, допустим, человек ослепнет на один глаз. Или перестанет различать запахи. Или у него отсохнет рука. Но без всего этого можно обойтись. Только перенести остановку сердца нельзя. Сердце до последнего мгновения не предает человека. Но, Замин, я и сердца своего не пожалею! Пусть уйду из этого мира, однако с несправедливостью не смирюсь. «Акулы» вооружились клеветой, провокацией. Клянусь могилой отца, пятнать доброе имя — это сознательное вредительство! Выбьем у них из-под ног фундамент.
19
В комнате, куда мы вошли, впритык стояло шесть столов. За каждым склонялся человек, целиком ушедший в работу. Угадать среди них Дадашзаде было не так-то просто. Мы дождались, пока сидевший за ближайшим к двери столом не оторвался глазами от бумаги и случайно не заметил нас. Мы назвали шепотом фамилию, он показал пальцем на середину комнаты.
Тот, кто сидел в центре, имел внешность, сразу бросившуюся в глаза: в нем поражал контраст черных оживленных глаз и белых волос. Он был во цвете лет — и абсолютно седой!
Этот странный молодой человек с головой старца мельком взглянул на нас и кивнул на стулья в углу.
— Несите их сюда. Присаживайтесь.
Слегка потер ладонью нос с горбинкой, провел пальцами по векам и снова уткнулся в исписанный лист. Перо проворно забегало по бумаге. Иногда он откидывал голову и слегка причмокивал, словно пробуя написанное им на вкус. Наконец с сожалением отложил в сторону рукопись:
— У вас ко мне дело? Слушаю.
Икрамов доверительно придвинул стул, открыл рот. Но я опередил его:
— Вы меня приглашали? Вот я и пришел.
Мне хотелось сразу перевести будущий разговор на мои личные проблемы и не дать Икрамову «раскрыть сундук, вывалить кипу хлопка», то есть прямо с порога начать обличение «акул».
— Значит, вы?.. — Дадашзаде с вопросительной улыбкой уставился на меня.
Я избавил его от напрасных мук. Он не мог меня вспомнить, потому что никогда не видел.
— Я шофер из тысяча первой.
— Из… «тысяча… первой»?.. Шофер?..
Икрамов больше не выдержал. Он так и вскинулся:
— Мы пришли по серьезному делу. Прошу, уважаемый, отложите свою ручку и выслушайте. — Нарочито значительным, размашистым жестом он положил на край стола заветную тетрадь. — Вы, конечно, знаете о нашей транспортной конторе? Она достаточно знаменита.
Журналист просиял широкой улыбкой:
— Ах, вот оно что… Как говорится: героя можешь не видеть — достаточно услышать его имя. Знаменитость в дверь сама не постучится, ее надо ловить. Вас, дорогой, на автобазе не застать!
Икрамову не понравился развязный тон. Он строго спросил:
— Вы Дадашзаде?
— Точно так. Самое время познакомиться.
— А я Икрамов, с которым вы говорили по телефону.
— Отлично! Только я вас представлял совсем другим. Маленького росточка.
— Почему?
— Вы говорили со мною так отрывисто, надменно. А по пословице: трижды в день казаться богом желают именно низкорослые люди.
— Ну… — смутился Икрамов, — разве я был так груб?
— Вы случайно подвернулись под горячую руку товарищу Икрамову. — Мне хотелось сгладить неловкость первых фраз.
Икрамов с охотой подхватил:
— Ничего удивительного! Живем в нашей конторе как на вулкане. Хорошо еще, брани не услышали!
— Нет, вы не были грубы. Ваши слова были правильны. «Товарищ корреспондент, по телефону уславливаются о любовном свидании, а чтобы говорить о работе, надо приехать на место».